Раздел II
ПЕРСОНАЖИ
ПАВЛИЩЕВ
Николай Андреевич («Идиот»),
помещик,
камергер; опекун князя
Мышкина. Со слов Лебедева, это «был
человек
почтенный и при связях, и четыре тысячи душ в своё время имели-с...»
Сам Мышкин
впоследствии поясняет генералу Епанчину:
«Почему Павлищев
интересовался его воспитанием, князь и сам не мог объяснить, — впрочем,
просто,
может быть, по старой дружбе с покойным отцом его. Остался князь после
родителей ещё малым ребёнком, всю жизнь проживал и рос по деревням, так
как и
здоровье его требовало сельского воздуха. Павлищев доверил его каким-то
старым
помещицам, своим родственницам; для него нанималась сначала
гувернантка, потом
гувернёр <…>. Он рассказал, наконец, что Павлищев встретился
однажды в
Берлине с профессором Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно
этими
болезнями, имеет заведение в Швейцарии…»
Когда Келлер,
выступая в
поддержку «сына» Павлищева Бурдовского,
выливает ушат
грязи на покойного в своей «юмористической» статье «Пролетарии и
отпрыски,
эпизод из дневных и вседневных грабежей! Прогресс! Реформа!
Справедливость!»,
Мышкин горячо опровергает: «…вы называете этого благороднейшего
человека
сладострастным и легкомысленным так смело, так положительно, как будто
вы и в
самом деле говорите правду, а между тем это был самый целомудренный
человек,
какие были на свете! Это был даже замечательный учёный; он был
корреспондентом
многих уважаемых людей в науке и много денег в помощь науки употребил…»
Затем
из сообщения Гани Иволгина становится
известно, что
Павлищев в молодости бескорыстно помогал и сестре дворовой девушки,
которую
любил (она умерла), и которая выйдя впоследствии за чиновника
Бурдовского
родила сына, которого Павлищев также не оставил без попечения, из-за
чего и
родилась у того вздорная идея, будто он незаконнорожденный сын
благодетеля, и
он начал претендовать, дабы князь Мышкин поделил с ним наследство…
На званном вечере в доме Епанчиных
князь Мышкин от родственника Павлищева, некоего Ивана
Петровича,
узнаёт, что тот перед смертью перешёл в католичество, стал иезуитом.
Это
известие как громом поражает князя, и в его уста вкладывает Достоевский
чрезвычайно важные для себя мысли-рассуждения по теме, которая будет
затем
вновь и вновь подниматься и развиваться им в «Дневнике
писателя»,
романах «Подросток» и «Братья
Карамазовы»
(поэма «Великий инквизитор»; суждения отца Паисия):
«—
Павлищев был светлый ум и христианин, истинный христианин, — произнёс
вдруг
князь, — как же мог он подчиниться вере... нехристианской?..
Католичество — всё
равно что вера нехристианская! — прибавил он вдруг, засверкав глазами и
смотря
пред собой, как-то вообще обводя глазами всех вместе. <…> —
Нехристианская
вера, во-первых! <…> а во-вторых, католичество римское даже хуже
самого
атеизма, таково моё мнение. Да! таково моё мнение! Атеизм только
проповедует
нуль, а католицизм идёт дальше: он искажённого Христа проповедует, им
же
оболганного и поруганного, Христа противоположного! Он антихриста
проповедует,
клянусь вам, уверяю вас! Это моё личное и давнишнее убеждение, и оно
меня
самого измучило... Римский католицизм верует, что без всемирной
государственной
власти церковь не устоит на земле <…> По-моему, римский
католицизм даже и
не вера, а решительно продолжение Западной Римской империи, и в нём всё
подчинено этой мысли, начиная с веры. Папа захватил землю, земной
престол и
взял меч; с тех пор всё так и идёт, только к мечу прибавили ложь,
пронырство,
обман, фанатизм, суеверие, злодейство, играли самыми святыми,
правдивыми, простодушными,
пламенными чувствами народа, всё, всё променяли за деньги, за низкую
земную
власть. И это не учение антихристово?! Как же было не выйти от них
атеизму?
Атеизм от них вышел, из самого римского католичества! Атеизм, прежде
всего, с
них самих начался: могли ли они веровать себе сами? Он укрепился из
отвращения
к ним; он порождение их лжи и бессилия духовного! Атеизм! у нас не
веруют ещё
только сословия исключительные, как великолепно выразился намедни
Евгений
Павлович, корень потерявшие; а там уже страшные массы самого народа
начинают не
веровать, — прежде от тьмы и от лжи, а теперь уже из фанатизма, из
ненависти к
церкви и ко христианству!..»
В конце концов князь,
произнося свою горячую
филиппику против католицизма, так воодушевился, возбудился, что всё
закончилось
с его стороны разбиением драгоценной вазы, а затем и эпилептическим
припадком.
ПАИСИЙ (отец
Паисий) («Братья Карамазовы»),
иеромонах, ближайший сподвижник и
духовник старца Зосимы — «человек больной,
хотя и не
старый, но очень, как говорили про него, учёный». Повествователь,
описывая «неуместное собрание» в келье старца Зосимы, специально
подчёркивает,
говоря об этом персонаже — «отец Паисий, молчаливый и учёный
иеромонах». В
разгоревшемся диспуте по статье Ивана Фёдоровича
Карамазова
о церковном суде, отец Паисий поддерживает точку зрения автора, причём,
как
литературного (Ивана), так и настоящего — самого Достоевского. Да, не
только
Ивану Карамазову, но и отцу Паисию доверил писатель высказать именно в
сжатом,
резюмирующем виде свои размышления по этому вопросу, к которому не раз
обращался он и в «Дневнике писателя», и в
записных
тетрадях, и в письмах: «— То есть в двух словах, — упирая на каждое
слово,
проговорил опять отец Паисий: — по иным теориям, слишком выяснившимся в
наш
девятнадцатый век, церковь должна перерождаться в государство, так как
бы из
низшего в высший вид, чтобы затем в нём исчезнуть, уступив науке, духу
времени
и цивилизации. Если же не хочет того и сопротивляется, то отводится ей
в государстве
за то как бы некоторый лишь угол, да и то под надзором, — и это
повсеместно в
наше время в современных европейских землях. По русскому же пониманию и
упованию надо, чтобы не церковь перерождалась в государство, как из
низшего в
высший тип, а напротив государство должно кончить тем, чтобы
сподобиться стать
единственно лишь церковью и ничем иным более. Сие и буди, буди!..»
И чуть далее, в ответ западнику и атеисту Миусову:
«—
Совершенно обратное изволите понимать! — строго проговорил отец Паисий,
— не церковь
обращается в государство, поймите это. То Рим и его мечта. То третье
диаволово
искушение! А напротив государство обращается в церковь, восходит до
церкви и
становится церковью на всей земле, — что совершенно уже противоположно
и
ультрамонтанству, и Риму, и вашему толкованию, и есть лишь великое
предназначение православия на земле. От Востока звезда сия воссияет…» И
недаром
эта 5-я глава книги второй озаглавлена по пророческому
восклицанию-утверждению
отца Паисия — «Буди, буди!»
Важное значение в первом
(написанном) романе имеет
сцена напутствия отцом Паисием Алексея Карамазова
(«произведшее на него весьма сильное и неожиданное впечатление») в
преддверии
смерти старца Зосимы и, ещё более важную роль играет она в перспективе
второго
(ненаписанного) тома «Братьев Карамазовых», где Алёша должен был стать
главным
героем, а отец Паисий, судя по всему, его новым духовным наставником:
«— Помни,
юный, неустанно (так прямо и безо всякого предисловия начал отец
Паисий), что
мирская наука, соединившись в великую силу, разобрала, в последний век
особенно, всё, что завещано в книгах святых нам небесного, и после
жестокого
анализа у учёных мира сего не осталось изо всей прежней святыни
решительно
ничего. Но разбирали они по частям, а целое просмотрели и даже
удивления
достойно до какой слепоты. Тогда как целое стоит пред их же глазами
незыблемо
как и прежде, и врата адовы не одолеют его. Разве не жило оно
девятнадцать
веков, разве и не живёт и теперь в движениях единичных душ и в
движениях
народных масс? Даже в движениях душ тех же самых, всё разрушивших
атеистов
живёт оно как прежде незыблемо! Ибо и отрекшиеся от христианства и
бунтующие
против него в существе своём сами того же самого Христова облика суть,
таковыми
же и остались, ибо до сих пор ни мудрость их, ни жар сердца их не в
силах были
создать иного высшего образа человеку и достоинству его, как образ,
указанный
древле Христом. А что было попыток, то выходили одни лишь уродливости.
Запомни
сие особенно, юный, ибо в мир назначаешься отходящим старцем твоим.
Может,
вспоминая сей день великий, не забудешь и слов моих, ради сердечного
тебе
напутствия данных, ибо млад еси, а соблазны в мире тяжёлые и не твоим
силам
вынести их. Ну теперь ступай, сирота.
С этим словом отец Паисий
благословил его. Выходя
из монастыря и обдумывая все эти внезапные слова, Алёша вдруг понял,
что в этом
строгом и суровом доселе к нему монахе он встречает теперь нового
неожиданного
друга и горячо любящего его нового руководителя, — точно как бы старец
Зосима завещал
ему его умирая. “А может быть так оно и впрямь между ними произошло”, —
подумал
вдруг Алёша. Неожиданное же и учёное рассуждение его, которое он сейчас
выслушал, именно это, а не другое какое-нибудь, свидетельствовало лишь
о
горячности сердца отца Паисия: он уже спешил как можно скорее вооружить
юный ум
для борьбы с соблазнами и огородить юную душу, ему завещанную, оградой,
какой
крепче и сам не мог представить себе…»
ПАСКУДИНА
Наталья Дмитриевна («Дядюшкин
сон»),
мордасовская «дворянка»; подруга Анны Николаевны
Антиповой и, соответственно, одна из соперниц Марьи
Александровны Москалёвой. В одной из сцен-дилалогов Хроникёр
даёт штрихи к её портрету: «— И Катерина
Петровна
приедут-с, и Фелисата Михайловна тоже хотели быть-с, — прибавила
Наталья
Дмитриевна, колоссального размера дама, которой формы так понравились
князю и
которая чрезвычайно походила на гренадера. Она была в необыкновенно
маленькой розовой
шляпке, торчавшей у неё на затылке. Уже три недели, как она была самым
искренним другом Анны Николаевны, за которою давно уже увивалась и
ухаживала и
которую, судя по виду, могла проглотить одним глотком, вместе с
косточками…»
Причём чуть далее уточняется, что говорит Паскудина — «жеманясь,
стыдливо и
пискливо, что составляло прелюбопытный контраст с её наружностию».
Госпожа Москалёва
в разговорах с князем К., в борьбе за
которого
Паскудина принимает активное участие на стороне Антиповой, разумеется,
подпускает в её адрес ядовитые шпильки: «— Князь и в кульке князь,
князь и в
лачуге будет как во дворце! А вот муж Натальи Дмитриевны чуть ли не
дворец себе
выстроил, — и всё-таки он только муж Натальи Дмитриевны, и ничего
больше! Да и
сама Наталья Дмитриевна, хоть пятьдесят кринолинов на себя налепи, —
всё-таки
останется прежней Натальей Дмитриевной и нисколько не прибавит себе.
<…>
Но, по-моему, уж лучше наряды, чем что-нибудь другое, вот как Наталья
Дмитриевна, которая — такое любит, что и сказать нельзя. <…>
Помилуйте,
князь! — вскричала она, сверкая глазами, — если уж ваша Наталья
Дмитриевна
бесподобная женщина, так уж я и не знаю, что после этого! Но после
этого вы
совершенно не знаете здешнего общества, совершенно не знаете! Ведь это
только
одна выставка своих небывалых достоинств, своих благородных чувств,
одна
комедия, одна наружная золотая кора. Приподымите эту кору, и вы увидите
целый
ад под цветами, целое осиное гнездо, где вас съедят и косточек не
оставят!
<…> Наталья-то Дмитриевна! помилуйте, князь, да это просто
кадушка! Ах,
князь, князь! что это вы сказали! Я ожидала в вас гораздо поболее
вкусу...»
Вдобавок ко всему Марья Александровна всем рассказывает, как госпожа
Паскудина
сахар у неё из сахарницы воровала… Однако ж, в финале повести, начав
скандальную дуэль разоблачений друг друга при князе, они, в конце
концов,
каким-то чудом объединились и со всей мощью двух разгневанных фурий
обрушились
на бедного князя, разоблачая все его парики и вставные глаза-зубы, чем
и
добили-прикончили старика окончательно — он заболел и умер.
ПЕРВОЕДОВ
Василий Васильевич («Бобок»),
генерал-майор, «таких-то и таких орденов кавалер»,
скончался пятидесяти семи лет. На могильном памятнике генерала значится
широко
распространённая надпись-эпитафия из Н. М. Карамзина,
которая в 1837 г., по предложению Достоевского и его брата Михаила,
была высечена на могильном памятнике их матери — М. Ф. Достоевской:
«Покойся, милый прах, до радостного утра!» Генерал — сторонник внешних
приличий
и кичится своими заслугами на государевой службе. Хотя Авдотья
Игнатьевна и уличила Первоедова, выдав-рассказав, как его
«из-под одной
супружеской кровати поутру лакей щёткой вымел», но он чуть ли не
единственный
(кроме Купца-лавочника) «с твёрдостью»
выступил поначалу
против циничного «обнажения» всех и вся. Правда, «негодяй» Лебезятников
тут же почти и склонил генерала к согласию: дескать, разве ему не
любопытно
будет, в свою очередь, послушать откровения девочки Катишь
Берестовой?..
Судя по всему, Первоедов бы согласился, да Иван
Иванович,
рассказчик и свидетель ненужный кладбищенской вакханалии, неожиданно
чихнул.
ПЕРЕПЕЛИЦЫНА
Анна Ниловна (девица
Перепелицына) («Село Степанчиково
и его
обитатели»),
«подполковничья дочь», приживальщица и наперсница генеральши
Крахоткиной. Рассказчик Сергей Александрович,
в главе
«За чаем» описывая всех обитателей Степанчикова упоминает и об этой
героине:
«Из дам я заметил прежде всех девицу Перепелицыну, по её необыкновенно
злому,
бескровному лицу…» Сергей уже был наслышан о ней: «Случалось, что
девица
Перепелицына, перезрелое и шипящее на весь свет создание, безбровая, в
накладке, с маленькими плотоядными глазками, с тоненькими, как ниточка,
губами
и с руками, вымытыми в огуречном рассоле, считала своею обязанностью
прочесть
наставление полковнику…» И, конечно, ярко характеризует старую деву то,
что она
постоянно по делу и без дела твердит-повторяет: «— Я сама
подполковничья дочь,
а не какая-нибудь-с…» Девица Перепелицына неустанно портила кровь своей
злобой
и полковнику Ростаневу с Настенькой
Ежевикиной, и гостям Степанчикова. В эпилоге сообщается, что
после
смерти генеральши девицу Перепелицыну вдруг взял замуж
чиновник-помещик,
владелец соседнего сельца Мишино, который подозревал у ней деньги. «Но
Перепелицына была бедна, как курица: у ней всего-то было триста рублей
серебром, да и то подаренные ей Настенькой на свадьбу. Теперь муж и
жена
грызутся с утра до вечера. Она теребит за волосы его детей и
отсчитывает им
колотушки; ему же (по крайней мере так говорят) царапает лицо и
поминутно корит
его подполковничьим своим происхождением…»
Не исключено, что в образе
Перепелицыной отразились
некоторые черты А. М. Достоевской
(Голеновской),
которая, по мнению Достоевского, чванилась, что она подполковница.
ПЕРХОТИН
Пётр Ильич («Братья
Карамазовы»),
молодой чиновник. Глава 1-я книги девятой
романа называется «Начало карьеры чиновника Перхотина». Перед этим
становится
известно, что этот пока незаметный в Скотопригоньевске чиновник
Перхотин
коллекционировал оружие, и Дмитрий Карамазов
буквально за
три часа до убийства его отца заложил Перхотину пару своих дорогих и
любимых
дуэльных пистолетов за десять рублей, а через эти же три-четыре часа
прибегает
их назад выкупить — лицо в крови, в руках тысячи… Именно Перхотин
первым
поднимает ночью тревогу в городе, несмотря даже на боязнь скандала:
«Скандала
же Пётр Ильич боялся пуще всего на свете. Тем не менее чувство,
увлекавшее его,
было столь сильно, что он, злобно топнув ногой в землю и опять себя
выбранив,
немедленно бросился в новый путь, но уже не к Фёдору Павловичу, а к
госпоже
Хохлаковой. Если та, думал он, ответит на вопрос: она ли дала три
тысячи
давеча, в таком-то часу, Дмитрию Фёдоровичу, то в случае отрицательного
ответа
он тут же и пойдёт к исправнику, не заходя к Фёдору Павловичу; в
противном же
случае отложит всё до завтра и воротится к себе домой. Тут, конечно,
прямо
представляется, что в решении молодого человека идти ночью, почти в
одиннадцать
часов в дом к совершенно незнакомой ему светской барыне, поднять её,
может
быть, с постели с тем, чтобы задать ей удивительный по своей обстановке
вопрос
заключалось, может быть, гораздо ещё больше шансов произвести скандал,
чем идти
к Фёдору Павловичу. Но так случается иногда, особенно в подобных
настоящему
случаях, с решениями самых точнейших и флегматических людей. Пётр же
Ильич, в
ту минуту, был уже совсем не флегматиком! Он всю жизнь потом вспоминал,
как
непреоборимое беспокойство, овладевшее им постепенно, дошло наконец в
нём до муки
и увлекало его даже против воли. Разумеется, он всё-таки ругал себя всю
дорогу
за то, что идёт к этой даме, но “доведу, доведу до конца!” повторял он
в
десятый раз, скрежеща зубами, и исполнил своё намерение — довёл…»
Хохлакову
Катерину Осиповну
молодой чиновник Перхотин разбудил-таки: «Госпожа Хохлакова была
поражена,
подумала, расспросила каков он с виду и узнала, что “очень прилично
одеты-с,
молодые и такие вежливые”. Заметим в скобках и мельком, что Пётр Ильич
был
довольно-таки красивый молодой человек и сам это знал о себе. Госпожа
Хохлакова
решилась выйти…» Ну а далее Перхотин не только подтвердил свои
подозрения
насчёт преступления, совершённого Дмитрием Карамазовым, и побежал к
исправнику,
но и заложил, надо понимать, краеугольный камень в фундамент свой
дальнейшей
судьбы: «Впрочем госпожа Хохлакова произвела на него довольно приятное
впечатление, даже несколько смягчившее тревогу его о том, что он
втянулся в
такое скверное дело. Вкусы бывают чрезвычайно многоразличны, это
известно. “И
вовсе она не такая пожилая, — подумал он с приятностью, — напротив, я
бы принял
её за её дочь".
Что же до самой госпожи
Хохлаковой, то она была
просто очарована молодым человеком. “Столько уменья, столько
аккуратности и в
таком молодом человеке в наше время, и всё это при таких манерах и
наружности.
Вот говорят про современных молодых людей, что они ничего не умеют, вот
вам
пример” и т. д. и т. д. <…> Я бы впрочем и не
стал
распространяться о таких мелочных и эпизодных подробностях, если б эта
сейчас
лишь описанная мною эксцентрическая встреча молодого чиновника с вовсе
не
старою ещё вдовицей не послужила впоследствии основанием всей жизненной
карьеры
этого точного и аккуратного молодого человека, о чём с изумлением
вспоминают до
сих пор в нашем городке и о чём, может быть, и мы скажем особое
словечко, когда
заключим наш длинный рассказ о братьях Карамазовых…»
В заключительных словах Повествователя
прямо говорится, что во втором — не написанном — томе романа Перхотин
должен
был играть более существенную роль.
ПЕСТРЯКОВ («Преступление
и наказание»), студент. Клиент-закладчик Алёны
Ивановны,
один из первых, наряду с Кохом, свидетель
преступления Раскольникова. Он вслед за Кохом
начал звонить и стучать в
дверь Алёны Ивановны, когда Раскольников только что убив процентщицу и
её
сестру Лизавету, ещё находился внутри.
Пестряков побежал
за дворником, а вслед за ним и Кох, что и позволило Раскольникову
выскользнуть
из квартиры старухи и спастись. Пестрякова вместе с Кохом поначалу даже
задержали как подозреваемых соучастников преступления.
ПЁТР
АЛЕКСАНДРОВИЧ («Неточка
Незванова»), муж Александры
Михайловны,
в его доме Неточка Незванова прожила восемь
лет. Он был
человек «богатый и в значительных чинах», он «постоянно был занят
делами и
службою и только изредка мог выгадывать хоть сколько-нибудь свободного
времени,
которое и делилось поровну между семейством и светскою жизнью». Неточка
признаётся: «Муж Александры Михайловны с первого раза произвёл на меня
угрюмое
впечатление. Это впечатление зародилось в детстве и уже никогда не
изглаживалось.
С виду это был человек высокий, худой и как будто с намерением
скрывавший свой
взгляд под большими зелёными очками. Он был несообщителен, сух и даже
глаз на
глаз с женой как будто не находил темы для разговора. Он, видимо,
тяготился
людьми…» Пётр Александрович буквально терроризирует свою жену своим
суровым
отношением, казня её за давний таинственный роман с неким
С. О. Неточка
однажды стала свидетельницей своеобразного секрета этого человека,
случайно
застав его перед зеркалом: «Мне показалось, что он как будто
переделывает своё
лицо. По крайней мере я видела ясно улыбку на лице его перед тем, как
он
подходил к зеркалу; я видела смех, чего прежде никогда от него не
видала,
потому что (помню, это всего более поразило меня) он никогда не смеялся
перед
Александрой Михайловной. Вдруг, едва только он успел взглянуть в
зеркало, лицо
его совсем изменилось. Улыбка исчезла как по приказу, и на место её
какое-то
горькое чувство, как будто невольно, через силу пробивавшееся из
сердца,
чувство, которого не в человеческих силах было скрыть, несмотря ни на
какое
великодушное усилие, искривило его губы, какая-то судорожная боль
нагнала
морщины на лоб его и сдавила ему брови. Взгляд мрачно спрятался под
очки, —
словом, он в один миг, как будто по команде, стал совсем другим
человеком.
Помню, что я, ребёнок, задрожала от страха, от боязни понять то, что я
видела,
и с тех пор тяжёлое, неприятное впечатление безвыходно заключилось в
сердце
моём…»
Неточка нашла в книге
прощальное письмо С. О.
к Александре Михайловне, Пётр Александрович застал её за чтением этого
письма,
пытался отнять и обвинил при жене девочку в распутстве (получает письма
от
любовников), и тогда Неточка, в свою очередь, обвиняет лицемера в
притворстве и
даже грозит ему: «Но смотрите, я вас знаю всего, вижу насквозь, не
забывайте же
этого!..» В продолжении романа Пётр Александрович, вероятно, должен был
стать
преследователем Неточки.
ПЁТР
ИВАНОВИЧ («Как опасно
предаваться честолюбивым
снам»), главный герой,
титулярный советник; муж Федосьи Карповны и
отец взрослой
дочери. Сообщается, что «Пётр Иванович обладал значительной полнотою,
какой в
известные лета достигает всякий благомыслящий человек». Предавшись
честолюбивым
снам, почтенный чиновник вдруг проснулся, обнаружил вора в своей
спальне,
бросается за ним в погоню и в результате рушит всю свою благополучную
карьеру…
ПЁТР
ИВАНОВИЧ («Роман в девяти
письмах»),
один из двух героев-шулеров (наряду
с Иваном Петровичем), переписка которых и
составила «роман».
Известно, что он старше своего товарища-молодожёна и уже давно женат на
своей
Анне Михайловне, имеет детей. И вот Иван Петрович ввёл в его семейный
дом
некоего Евгения Николаевича, которого
собирались два
товарища обмануть в карты, но сами стали его жертвами в качестве
обманутых
мужей.
ПЁТР
ИППОЛИТОВИЧ («Подросток»),
хозяин
петербургской квартиры, где Аркадий Долгорукий
нанимает «каморку». «Это был титулярный советник,
лет уже сорока, очень рябой, очень бедный, обременённый больной в
чахотке женой
и больным ребёнком; характера чрезвычайно сообщительного и смирного,
впрочем
довольно и деликатный…» Когда Версилов пришёл
к Аркадию,
Пётр Ипполитович развлёк гостя рассказом о русском мещанине, убравшем
за сто
рублей с улицы огромный камень, который всякие «англичане» за десять
тысяч
подряжались распилить и вывезти (нанял мужичков, яму рядом с камнем
выкопали за
ночь, спихнули и сверху заровняли — всего-то!).
Источник этого анекдота про
камень — рассказ из
книги В. И. Даля «Два-сорока бывальщинок для крестьян»
(1862),
который позже лёг и в основу рассказа Л. Н. Толстого
«Как мужик убрал камень» из его «Азбуки» (1872). Даль и Толстой
использовали
этот сюжет, дабы воспеть сметливость простого русского человека,
Достоевский
же, доверив комментарий и замечания к рассказу Петра Ипполитовича
язвительному
Версилову, даёт сюжет в ироническом освещении. И это не случайно:
ироническое
отношение Достоевского к дидактическим книжкам «для народа», в которых
воспитывался казённый патриотизм, проявилось, к примеру, уже в повести «Село
Степанчиково и его обитатели» (1859), статье «Книжность и
грамотность» (1861).
Пётр Ипполитович становится
сообщником Анны Андреевны Версиловой и Ламберта,
когда они строили интригу с тайным переездом старого князя
Сокольского
на квартиру Аркадия. Он, впрочем, признаётся: «Кстати, не знаю наверно
даже до
сего дня, подкупили они Петра Ипполитовича, моего хозяина, или нет, и
получил
ли он от них хоть сколько-нибудь тогда за услуги или просто пошёл в их
общество
для радостей интриги; но только и он был за мной шпионом, и жена его —
это я
знаю наверно…»
В образе говорливого Петра
Ипполитовича, удя по
всему, отразились схожие черты одного из товарищей отца писателя — Ф.
А. Маркуса.
ПЁТР
СТЕПАНОВИЧ («Подросток»),
учитель и
художник из вставного рассказа Макара Ивановича
Долгорукого о купце Скотобойникове.
Скотобойников нанял его учить Мальчика, когда
взял его в
дом на воспитание, а после самоубийства последнего попросил Петра
Степановича
нарисовать картину про смерть его — как он стоит в последний миг на
берегу
реки, а его уже ангелы небесные ждут-ожидают… Художник-самоучка резонно
возразил, что самоубийцу ангелы встречать не могут, однако ж выход
нашёл:
спустил с неба как бы луч светлый — «всё равно как бы нечто и выйдет».
Купцу
картина понравилась, двести рублей он, как и обещал, за неё заплатил,
но автору
картины счастья они не принесли: «А Пётр Степанович словно из себя
тогда вышел:
“Я, говорит, теперь уже всё могу; мне, говорит, только в
Санкт-Петербурге при
дворе состоять”. Любезнейший был человек, а превозноситься любил
беспримерно. И
постигла его участь: как получил все двести рублей, начал тотчас же
пить и всем
деньги показывать, похваляясь; и убил его пьяного ночью наш мещанин, с
которым
и пил, и деньги ограбил; всё сие наутро и объяснилось…» Погиб
самобытный
талант, как это зачастую и случается, ни за понюх табаку.
ПЁТР
СТЕПАНОВИЧ («Столетняя»),
гость Макарыча. Он, судя
по
всему, человек очень весёлый, сразу принимается шутить со «столетней» Марьей
Максимовной: мол, как же она его не помнит,
если
«третьего года по опёнки в лес всё собирались вместе с вами сходить». А
ещё
Пётр степанович подшучивает, что старушка никак не подрастёт.
«Столетняя» сама
с ним смеётся и называет его «надсмешником». Судя по всему, Пётр
Степанович и
Макарыч — добрые товарищи, смешливый человек часто бывает в гостях у
цирюльника.
ПЕТРОВ («Записки
из Мёртвого дома»), арестант, произведший на Достоевского (Горянчикова)
неизгладимое впечатление, имя его
вынесено в заглавие
главы VII первой части
— «Новые знакомства. Петров». «С виду был он невысокого роста, сильного
сложения,
ловкий, вертлявый, с довольно приятным лицом, бледный, с широкими
скулами, с
смелым взглядом, с белыми, чистыми и мелкими зубами и с вечной щепотью
тёртого
табаку за нижней губой. Класть за губу табак было в обычае у многих
каторжных.
Он казался моложе своих лет. Ему было лет сорок, а на вид только
тридцать.
Говорил он со мной всегда чрезвычайно непринуждённо, держал себя в
высшей
степени на равной ноге, то есть чрезвычайно порядочно и деликатно. Если
он
замечал, например, что я ищу уединения, то, поговорив со мной минуты
две,
тотчас же оставлял меня и каждый раз благодарил за внимание, чего,
разумеется,
не делал никогда и ни с кем из всей каторги. <…> Не знаю тоже
почему, но
мне всегда казалось, что он как будто вовсе не жил вместе со мною в
остроге, а где-то
далеко в другом доме, в городе, и только посещал острог мимоходом, чтоб
узнать
новости, проведать меня, посмотреть, как мы все живём. Всегда он
куда-то
спешил, точно где-то кого-то оставил и там ждут его, точно где-то
что-то
недоделал. А между тем как будто и не очень суетился. Взгляд у него
тоже был
какой-то странный: пристальный, с оттенком смелости и некоторой
насмешки, но
глядел он как-то вдаль, через предмет; как будто из-за предмета,
бывшего перед
его носом, он старался рассмотреть какой-то другой, подальше. Это
придавало ему
рассеянный вид. <…> Страннее всего то, что дела у него не было
никогда, никакого;
жил он в совершенной праздности (кроме казённых работ, разумеется).
Мастерства
никакого не знал, да и денег у него почти никогда не водилось. Но он и
об
деньгах не много горевал. <…> Я стал о нём справляться. М.,
узнавши об
этом знакомстве, даже предостерегал меня. Он сказал мне, что многие из
каторжных
вселяли в него ужас, особенно сначала, с первых дней острога, но ни
один из
них, ни даже Газин, не производил на него такого ужасного впечатления,
как этот
Петров.
— Это самый решительный,
самый бесстрашный из всех
каторжных, — говорил М. — Он на всё способен; он ни перед чем не
остановится, если ему придёт каприз. Он и вас зарежет, если ему это
вздумается,
так, просто зарежет, не поморщится и не раскается. Я даже думаю, он не
в полном
уме.
Этот отзыв сильно
заинтересовал меня. Но М. как-то
не мог мне дать ответа, почему ему так казалось. И странное дело:
несколько лет
сряду я знал потом Петрова, почти каждый день говорил с ним; всё время
он был
ко мне искренно привязан (хоть и решительно не знаю за что) — и во все
эти
несколько лет, хотя он и жил в остроге благоразумно и ровно ничего не
сделал
ужасного, но я каждый раз, глядя на него и разговаривая с ним,
убеждался, что М.
был прав и что Петров, может быть, самый решительный, бесстрашный и не
знающий
над собою никакого принуждения человек. Почему это так мне казалось —
тоже не
могу дать отчета.
Замечу, впрочем, что этот
Петров был тот самый,
который хотел убить плац-майора, когда его позвали к наказанию и когда
майор
“спасся чудом”, как говорили арестанты, — уехав перед самой минутой
наказания.
В другой раз, ещё до каторги, случилось, что полковник ударил его на
учении.
Вероятно, его и много раз перед этим били; но в этот раз он не захотел
снести и
заколол своего полковника открыто, среди бела дня, перед развёрнутым
фронтом.
Впрочем, я не знаю в подробности всей его истории; он никогда мне её не
рассказывал.
Конечно, это были только вспышки, когда натура объявлялась вдруг вся,
целиком.
Но всё-таки они были в нём очень редки. Он действительно был
благоразумен и
даже смирён. Страсти в нём таились, и даже сильные, жгучие; но горячие
угли
были постоянно посыпаны золою и тлели тихо. Ни тени фанфаронства или
тщеславия
я никогда не замечал в нём, как, например, у других. Он ссорился редко,
зато и
ни с кем особенно не был дружен, разве только с одним Сироткиным, да и
то когда
тот был ему нужен. <…> Его можно было тоже сравнить с работником,
с дюжим
работником, от которого затрещит работа, но которому покамест не дают
работы, и
вот он в ожидании сидит и играет с маленькими детьми. Не понимал я
тоже, зачем
он живёт в остроге, зачем не бежит? Он не задумался бы бежать, если б
только
крепко того захотел. Над такими людьми, как Петров, рассудок властвует
только
до тех пор, покамест они чего не захотят. Тут уж на всей земле нет
препятствия
их желанию. А я уверен, что он бежать сумел бы ловко, надул бы всех, по
неделе
мог бы сидеть без хлеба где-нибудь в лесу или в речном камыше. Но,
видно, он
ещё не набрёл на эту мысль и не пожелал этого вполне. Большого
рассуждения,
особенного здравого смысла я никогда в нём не замечал. Эти люди так и
родятся
об одной идее, всю жизнь бессознательно двигающей их туда и сюда; так
они и мечутся
всю жизнь, пока не найдут себе дела вполне по желанию; тут уж им и
голова
нипочём. Удивлялся я иногда, как это такой человек, который зарезал
своего
начальника за побои, так беспрекословно ложится у нас под розги. Его
иногда и
секли, когда он попадался с вином. Как и все каторжные без ремесла, он
иногда
пускался проносить вино. Но он и под розги ложился как будто с
собственного
согласия, то есть как будто сознавал, что за дело; в противном случае
ни за что
бы не лег, хоть убей. Дивился я на него тоже, когда он, несмотря на
видимую ко
мне привязанность, обкрадывал меня. Находило на него это как-то
полосами. Это
он украл у меня Библию, которую я ему дал только донести из одного
места в другое.
<…> Мне кажется, он вообще считал меня каким-то ребёнком, чуть не
младенцем, не понимающим самых простых вещей на свете. Если, например,
я сам с
ним об чем-нибудь заговаривал, кроме наук и книжек, то он, правда, мне
отвечал,
но как будто только из учтивости, ограничиваясь самыми короткими
ответами.
Часто я задавал себе вопрос: что ему в этих книжных знаниях, о которых
он меня
обыкновенно расспрашивает? Случалось, что во время этих разговоров я
нет-нет да
и посмотрю на него сбоку: уж не смеется ли он надо мной? Но нет;
обыкновенно он
слушал серьёзно, внимательно, хотя, впрочем, не очень, и это последнее
обстоятельство мне иногда досаждало. Вопросы задавал он точно,
определительно,
но как-то не очень дивился полученным от меня сведениям и принимал их
даже
рассеянно... Казалось мне ещё, что про меня он решил, не ломая долго
головы,
что со мною нельзя говорить, как с другими людьми, что, кроме разговора
о
книжках, я ни о чём не пойму и даже не способен понять, так что и
беспокоить
меня нечего.
Я уверен, что он даже любил
меня, и это меня очень
поражало. Считал ли он меня недоросшим, неполным человеком, чувствовал
ли ко
мне то особого рода сострадание, которое инстинктивно ощущает всякое
сильное
существо к другому слабейшему, признав меня за такое... не знаю. И хоть
всё это
не мешало ему меня обворовывать, но, я уверен, и обворовывая, он жалел
меня.
<…> С такими людьми случается иногда в жизни, что они вдруг резко
и
крупно проявляются и обозначаются в минуты какого-нибудь крутого,
поголовного
действия или переворота и таким образом разом попадают на свою полную
деятельность. Они не люди слова и не могут быть зачинщиками и главными
предводителями дела; но они главные исполнители его и первые начинают.
Начинают
просто, без особых возгласов, но зато первые перескакивают через
главное
препятствие, не задумавшись, без страха, идя прямо на все ножи, — и все
бросаются за ними и идут слепо, идут до самой последней стены, где
обыкновенно
и кладут свои головы. Я не верю, чтоб Петров хорошо кончил; он в
какую-нибудь
одну минуту всё разом кончит, и если не пропал ещё до сих пор, значит,
случай
его не пришёл. Кто знает, впрочем? Может, и доживёт до седых волос и
преспокойно
умрёт от старости, без цели слоняясь туда и сюда. Но, мне кажется, М.
был прав,
говоря, что это был самый решительный человек из всей каторги…»
Этот «страшный» Петров
помогал-прислуживал автору в
бане (ноги мыл!), оставаясь при этом не слугой, а гордым и страшным
человеком,
и именно он в ответ на вопрос, не сердятся ли остальные арестанты на
них,
дворян, за то, что не вышли с ними «на претензию», с искренним
недоумением ответил:
«— Да... да какой же вы нам товарищ?..»
Прототипом Петрова послужил,
вероятно, — А. Шалошенцов (Шаломенцов).
ПЕТРУШКА («Двойник»),
слуга Якова Петровича Голядкина. Он когда-то
служил у
«генерала Столбнякова», чем чрезвычайно гордится. Натуру его наглядно
характеризует одеяние, в каковое облачил его хозяин в решительный день
поездки
на бал в дом Берендеевых. «Надев ливрею,
Петрушка, глупо
улыбаясь, вошёл в комнату барина. Костюмирован он был странно донельзя.
На нём
была зелёная, сильно подержанная лакейская ливрея, с золотыми
обсыпавшимися
галунами, и, по-видимому, шитая на человека ростом на целый аршин выше
Петрушки. В руках он держал шляпу, тоже с галунами и с зелёными
перьями, а при
бедре имел лакейский меч в кожаных ножнах. <…> для полноты
картины,
Петрушка, следуя любимому своему обыкновению ходить всегда в неглиже,
по-домашнему, был и теперь босиком…»
Конечно, Петрушка — лакей, а
Голядкин — барин. Но
порой трудно разобраться, кто кем больше повелевает, и кто от кого
более
зависит. Петрушка ленив, дерзок, самолюбив, не прочь выпить, но вместе
с тем он
предан хозяину и вряд ли кто ещё смог бы выдержать такую роль — быть
слугой,
дядькой, исповедником и даже в какой-то мере товарищем господина
Голядкина. Но
даже и Петрушка не выдерживает и в финале собрался уходить от Голядкина
к «переманившей
его Каролине Ивановне».
ПИСАРЕНКО («Двойник»),
писарь, сослуживец Якова Петровича Голядкина.
Именно
писарь Писаренко, по мнению Голядкина «шельмец» и «грубиян», передал от
него
письмо Голядкину-младшему, а впоследствии сам
Яков
Петрович получил из рук Писаренки восхитительное, головокружительное,
«сумасшедшее» письмо от Клары Олсуфьевны Берендеевой
с
просьбой-мольбой украсть-увезти её из родительского дома и жениться на
ней…
ПЛАТОН
НИКОЛАЕВИЧ («Бобок»),
философ. Его
аттестует Лебезятников
и он же пересказывает-разъясняет Клиневичу
«философскую»
теорию Платона Николаевича, почему они, мертвецы, ещё могут общаться и
разговаривать,
из этого объяснения становится понятным и заглавие рассказа — «Бобок»:
«— Платон
Николаевич, наш доморощенный здешний философ, естественник и магистр.
Он
несколько философских книжек пустил, но вот три месяца и совсем
засыпает, так
что уже здесь его невозможно теперь раскачать. Раз в неделю бормочет по
нескольку слов, не идущих к делу. <…> Он объясняет всё это самым
простым
фактом, именно тем, что наверху, когда ещё мы жили, то считали ошибочно
тамошнюю смерть за смерть. Тело здесь ещё раз как будто оживает,
остатки жизни
сосредоточиваются, но только в сознании. Это — не умею вам выразить —
продолжается жизнь как бы по инерции. Всё сосредоточено, по мнению его,
где-то
в сознании и продолжается ещё месяца два или три... иногда даже
полгода...
Есть, например, здесь один такой, который почти совсем разложился, но
раз
недель в шесть он всё ещё вдруг пробормочет одно словцо, конечно
бессмысленное,
про какой-то бобок: “Бобок, бобок”, — но и в нём, значит, жизнь всё ещё
теплится незаметною искрой...
— Довольно глупо. Ну а как же
вот я не имею
обоняния, а слышу вонь?
— Это... хе-хе... Ну уж тут
наш философ пустился в
туман. Он именно про обоняние заметил, что тут вонь слышится, так
сказать,
нравственная — хе-хе! Вонь будто бы души, чтобы в два-три этих месяца
успеть
спохватиться... и что это, так сказать, последнее милосердие... Только
мне кажется,
барон, всё это уже мистический бред, весьма извинительный в его
положении...»
Имя Платона Николаевича
связано с именем
древнегреческого философа Платона, автора учения о бессмертной природе
души.
Некоторые штрихи (и помимо отчества) связывают «доморощенного философа,
естественника и магистра» из «Бобка» с Николаем
Николаевичем
Страховым, который защитил магистерскую диссертацию по зоологии
и был
автором нескольких философских книг.
ПЛАЦ-МАЙОР (Восьмиглазый) («Записки из Мёртвого дома»),
начальник острога. «Штаб-офицер,
ближайший и непосредственный начальник острога, приехал сам в
кордегардию,
которая была у самых наших ворот, присутствовать при наказании. Этот
майор был
какое-то фатальное существо для арестантов; он довел их до того, что
они его
трепетали. Был он до безумия строг, “бросался на людей”, как говорили
каторжные. Всего более страшились они в нём его проницательного,
рысьего
взгляда, от которого нельзя было ничего утаить. Он видел как-то не
глядя. Входя
в острог, он уже знал, что делается на другом конце его. Арестанты
звали его
восьмиглазым. Его система была ложная. Он только озлоблял уже
озлобленных людей
своими бешеными, злыми поступками, и если б не было над ним коменданта,
человека благородного и рассудительного, умерявшего иногда его дикие
выходки,
то он бы наделал больших бед своим управлением. Не понимаю, как он мог
кончить
благополучно; он вышел в отставку жив и здоров, хотя, впрочем, и был
отдан под
суд…
<…> Такому человеку,
как плац-майор, надо
было везде кого-нибудь придавить, что-нибудь отнять, кого-нибудь лишить
права —
одним словом, где-нибудь произвести распорядок. В этом отношении он был
известен в целом городе. Какое ему дело, что именно от этих стеснений в
остроге
могли выйти шалости? На шалости есть наказания (рассуждают такие, как
наш
плац-майор), а с мошенниками-арестантами строгость и беспрерывное,
буквальное
исполнение закона — вот и всё, что требуется! Эти бездарные исполнители
закона
решительно не понимают, да и не в состоянии понять, что одно буквальное
исполнение
его, без смысла, без понимания духа его, прямо ведёт к беспорядкам, да
и
никогда к другому не приводило. “В законах сказано, чего же больше?” —
говорят
они и искренно удивляются, что от них ещё требуют, впридачу к законам,
здравого
рассудка и трезвой головы. Последнее особенно кажется многим из них
излишнею и
возмутительною роскошью, стеснением, нетерпимостью. <…> Вспоминаю
теперь
и мою первую встречу с плац-майором. Нас, то есть меня и другого
ссыльного из
дворян (Речь идёт о С. Ф. Дурове. — Н. Н.),
с которым я вместе вступил в каторгу,
напугали ещё
в Тобольске рассказами о неприятном характере этого человека. Бывшие
там в это
время старинные двадцатипятилетние ссыльные из дворян, встретившие нас
с
глубокой симпатией и имевшие с нами сношения всё время, как мы сидели
на
пересыльном дворе, предостерегали нас от будущего командира нашего и
обещались
сделать всё, что только могут, через знакомых людей, чтоб защитить нас
от его
преследования. В самом деле, три дочери генерал-губернатора, приехавшие
из
России и гостившие в то время у отца, получили от них письма и,
кажется,
говорили ему в нашу пользу. Но что он мог сделать? Он только сказал
майору,
чтоб он был несколько поразборчивее. Часу в третьем пополудни мы, то
есть я и
товарищ мой, прибыли в этот город, и конвойные прямо повели нас к
нашему
повелителю. Мы стояли в передней, ожидая его. Между тем уже послали за
острожным унтер-офицером. Как только явился он, вышел и плац-майор.
Багровое,
угреватое и злое лицо его произвело на нас чрезвычайно тоскливое
впечатление: точно
злой паук выбежал на бедную муху, попавшуюся в его паутину.
— Как тебя зовут? — спросил
он моего товарища.
Он говорил скоро, резко,
отрывисто и, очевидно,
хотел произвести на нас впечатление.
— Такой-то.
— Тебя? — продолжал он,
обращаясь ко мне, уставив
на меня свои очки.
— Такой-то.
— Унтер-офицер! сейчас их в
острог, выбрить в
кордегардии по-гражданскому, немедленно, половину головы; кандалы
перековать
завтра же. <…> Смотрите же, вести себя хорошо! чтоб я не слыхал!
Не то...
телес-ным на-казанием! За малейший проступок — р-р-розги!..
Весь этот вечер я с
непривычки был почти болен от
этого приёма…»
Видимо, недаром вновь
появилось сравнение с пауком
— точно так же характеризуется в «Записках…» и Газин:
начальник острога, офицер, сливается в сознании, в воспоминаниях автора
«Мёртвого дома» с патологическим убийцей. Можно представить, как
сгустилась
тоска в душе его, когда он узнал, что незадолго до их с Товарищем
из дворян прибытия в острог здесь по приказу плац-майора высекли
розгами
дворянина поляка Ж—кого. И очень
многозначительно
глядится-воспринимается реплика-замечание автора «Записок…», что он
прямо-таки
особенно возненавидел иные здания в крепости: «Дом нашего плац-майора
казался
мне каким-то проклятым, отвратительным местом, и я каждый раз с
ненавистью
глядел на него, когда проходил мимо…»
Финал майора-самодура,
который как раз
отремонтировал свой дом и подыскивал невесту, был плачевным: «Мечта его
не
осуществилась: он не женился, хотя уж совершенно было решился, когда
кончили
отделывать его квартиру. Вместо женитьбы он попал под суд, и ему велено
было
подать в отставку. Тут уж и все старые грехи ему приплели. Прежде в
этом городе
он был, помнится, городничим... Удар упал на него неожиданно. В остроге
непомерно обрадовались известию. Это был праздник, торжество! Майор,
говорят,
ревел, как старая баба, и обливался слезами. Но делать нечего. Он вышел
в
отставку, пару серых продал, потом всё имение и впал даже в бедность.
Мы
встречали его потом в штатском изношенном сюртуке, в фуражке с
кокардочкой. Он
злобно смотрел на арестантов. Но всё обаяние его прошло, только что он
снял
мундир. В мундире он был гроза, бог. В сюртуке он вдруг стал совершенно
ничем и
смахивал на лакея. Удивительно, как много составляет мундир у этих
людей…»
Прототип плац-майора — В. Г. Кривцов.
ПОВЕСТВОВАТЕЛЬ («Братья Карамазовы»).
Последний роман, как и многие другие
произведения Достоевского, написан «чужим голосом», Повествователем. Он
стоит в
ряду таких героев-рассказчиков и авторов «записок», как Неизвестный,
написавший рассказы «Честный вор» и «Ёлка
и свадьба», Мечтатель в «Белых
ночах», Неточка Незванова и Маленький
герой в одноимённых произведениях, Хроникёр
«Дядюшкиного
сна», Сергей-рассказчик в «Селе
Степанчикове и его обитателях», Подпольный
человек («3аписки из
подполья»),
повествователь Семён Семёнович Стрижов в «Крокодиле», Алексей
Иванович в «Игроке», Антон Лаврентьевич Г—в
— хроникёр
в «Бесах», Аркадий Долгорукий
(«Подросток») и Александр
Петрович Горянчиков,
написавший «Записки из Мёртвого дома». В
«Братьях Карамазовых»
Повествователь, в отличие, например, от хроникёра в «Бесах», стушевался
настолько, что читатель о нём забывает и зачастую воспринимает
повествование
непосредственно как слово самого Достоевского. Однако ж
рассказчик-летописец
если не участник, то, по крайней мере, свидетель, наблюдатель и оценщик
многих
событий в романе. Он, как и другие персонажи, живёт в городе
Скотопригоньевске
и пишет о событиях 13-летней давности — историю убийства Фёдора
Павловича Карамазова. Повествователь
отнюдь не всеведущ, знание его не всегда достоверно. Он
не только хроникёр происходящих событий, но и, в
какой-то мере, своеобразный критик, филолог и историк. Ему
принадлежит
комментарий к суждению-афоризму А. С. Пушкина
«Отелло не ревнив, он доверчив», краткая история старчества на Руси,
комментарии к рукописи Алексея Карамазова «Из
жития в
бозе преставившегося иеросхимонаха старца Зосимы», ксудебным речам прокурора Ипполита
Кирилловича и защитника Фетюковича,
предисловие к
изложению событий на суде и т. д. Повествователь, кроме того,
что он
хроникёр, филолог, историк, комментатор, в то же время и — литератор,
писатель,
со своим стилем и манерой письма. Тон повествования его достаточно
неустойчив,
он стремится надеть личину героя, заговорить его языком, а часто и
вовсе передаёт
слово самим героям. По существу же, перу Повествователя принадлежит
вообще весь
роман — выбор материала, композиция
и т. д.,
он автор, под личиной которого, в свою очередь, Достоевский создал своё
последнее произведение. Стоит подчеркнуть, что самые свои заветные
мысли, идеи,
философские рассуждения Достоевский доверил в этом романе отнюдь не
Повествователю,
а — Ивану Фёдоровичу Карамазову.
ПОГОРЕЛЬЦЕВ
Александр Павлович («Вечный
муж»), тайный советник; муж Клавдии
Петровны Погорельцевой, отец многочисленного семейства (восемь
детей).
Когда-то Вельчанинов чуть было не женился на
Клавдии Петровне
и теперь дружил с этим семейством в качестве друга дома без всяких
кавычек,
по-настоящему. О супруге хозяйки сказано: «Муж её был лет пятидесяти
пяти,
человек умный и хитрый, но добряк прежде всего. Их дом был в полном
смысле
“родной угол” для Вельчанинова, как сам он выражался…» К Погорельцевым
на дачу
Вельчанинов привёз уже смертельно больную Лизу
Трусоцкую,
чтобы избавить её хоть на время от мучителя отца.
ПОГОРЕЛЬЦЕВА
Клавдия Петровна («Вечный
муж»), бывшая невеста Алексея
Ивановича Вельчанинова, супруга Александра
Павловича
Погорельцева, мать восьмерых детей. «Клавдия Петровна была дама
лет
тридцати семи, полная и ещё красивая брюнетка, с свежим и румяным
лицом.
<…> Их дом был в полном смысле “родной угол” для Вельчанинова,
как сам он
выражался. Но тут скрывалось ещё особое обстоятельство: лет двадцать
назад эта
Клавдия Петровна чуть было не вышла замуж за Вельчанинова, тогда ещё
почти мальчика,
ещё студента. Любовь была первая, пылкая, смешная и прекрасная.
Кончилось,
однако же, тем, что она вышла за Погорельцева. Лет через пять опять
встретились, и всё кончилось ясной и тихою дружбой. Осталась навсегда
какая-то
теплота в их отношениях, какой-то особенный свет, озарявший эти
отношения. Тут
всё было чисто и безупречно в воспоминаниях Вельчанинова и тем дороже
для него,
что, может быть, единственно только тут это и было. Здесь, в этой
семье, он был
прост, наивен, добр, нянчил детей, не ломался никогда, сознавался во
всём и
исповедовался во всём. Он клялся не раз Погорельцевым, что поживёт ещё
немного
в свете, а там переедет к ним совсем и станет жить с ними, уже не
разлучаясь.
Про себя он думал об этом намерении вовсе не шутя…»
Именно к Погорельцевым на
дачу Вельчанинов привёз
уже смертельно больную Лизу Трусоцкую, чтобы
избавить её
хоть на время от измучившего её Трусоцкого.
ПОДПОЛЬНЫЙ
ЧЕЛОВЕК (Парадоксалист) («Записки
из подполья»),
автор-герой, от имени которого ведётся
повествование. Ему примерно 40 лет, из которых лет 15—20 он
«так
живёт» — в «подполье». А раньше он был чиновником. Судить о его
внешности и
характере чрезвычайно сложно, ибо он крайне предвзят и склонен к
самонаговорам.
Устоялось мнение, что Подпольный человек — «ближайший родственник» князю
Валковскому, Свидригайлову, Ставрогину, Фёдору
Павловичу Карамазову:
грязное, ужасное, циничное, безобразное, гадкое, отвратительное,
низменное,
дегенеративное, презренное, нравственно уродливое и с явными признаками
патологии существо. Но это только на первый взгляд верно. Достоевский в
«Записках из подполья» наделил рассуждения героя такой степенью
исповедальной
«безграничной» откровенности, что даже очень близко и хорошо знавшая
Достоевского А. П. Суслова не поняла
его и,
прочитав первую часть повести, называла её в письме к автору
«скандальной» и
«циничной» вещью.
Несомненно то, что Подпольный
человек — умный,
образованный, начитанный, мыслящий, неравнодушный человек. Об этом
говорят и
сам текст его записок, вопросы и аспекты жизни, затронутые в них, и
суждения
этого автора: «По крайней мере, от цивилизации человек стал если не
более
кровожаден, то уже, наверно, хуже, гаже кровожаден, чем прежде. Прежде
он видел
в кровопролитии справедливость и с покойною совестью истреблял кого
следовало;
теперь же мы хоть и считаем кровопролитие гадостью, а все-таки этой
гадостью
занимаемся, да ещё больше, чем прежде…» «И, кто знает (поручиться
нельзя),
может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество
стремится,
только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения,
иначе
сказать - в самой жизни...» «Одним словом, всё можно сказать о
всемирной
истории, все, что только самому расстроенному воображению в голову
может
прийти. Одного только нельзя сказать, - что благоразумно…» Вот лишь
малая часть
проблем, над которыми ломает голову Подпольный человек. Он знаком с
философскими концепциями Канта, Штирнера, Шопенгауэра, он читает Чернышевского,
Некрасова, Гоголя, Гончарова, Пушкина,
Байрона, Гейне…
И вот такой мыслящий
индивидуум с самого раннего
детства получает от жизни только горести и обиды: «…весь вечер давили
меня
воспоминания о каторжных годах моей школьной жизни, и я не мог от них
отвязаться. Меня сунули в эту школу мои дальние родственники, от
которых я
зависел и о которых с тех пор не имел никакого понятия, — сунули
сиротливого,
уже забитого их попрёками, уже задумывающегося, молчаливого и дико на
всё
озиравшегося. Товарищи встретили меня злобными и безжалостными
насмешками за
то, что я ни на кого из них не был похож. <...> Они цинически
смеялись
над моим лицом, над моей мешковатой фигурой; а между тем такие глупые у
них
самих были лица! <...> Ещё в шестнадцать лет я угрюмо на них
дивился;
меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления, глупость их занятий, игр,
разговоров. <...> чтоб избавить себя от их насмешек, я нарочно
начал как
можно лучше учиться и пробился в число самых первых. Это им внушило. К
тому же
все они начали помаленьку понимать, что я уже читал такие книги,
которых они не
могли читать, и понимал такие вещи (не входившие в состав нашего
специального
курса), о которых они и не слыхивали…» Эти давящие воспоминания жгут
Подпольного
человека и не раз заставляют возвращаться к ним, тем более, что
центральный
эпизод повести — унизительная для него вечеринка с бывшими товарищами
по школе Зверковым, Ферфичкиным, Симоновым
и Трудолюбовым. «Я, может быть, и на службу-то
в другое
ведомство перешёл для того, чтоб не быть вместе с ними и разом отрезать
со всем
ненавистным моим детством. Проклятие на эту школу, на эти ужасные
каторжные
годы!» И вполне естественно этот человек пришёл, в конце концов, к
выводу, что
сознательный уход от людей — единственный способ защиты от страданий,
возникающих от общения с людьми.
Здесь уместно вспомнить
интересное в этой связи
убеждение Достоевского, высказанное им в «Зимних
заметках о
летних впечатлениях»: «Так вот не понимаю я, чтоб умный человек,
когда
бы то ни было, при каких бы ни было обстоятельствах, не мог найти себе
дела<...>. Нельзя версты пройти, так пройди только сто шагов, всё
же
лучше, всё ближе к цели, если к цели идёшь…» Подпольный умный человек,
даже не
имея твёрдой цели, и нашёл себе какое никакое дело — он пишет, он
показывает
читателям (в первую очередь — показывал современникам) своим героем
человека,
ищущего цель и не верящего в неё. Словом, если он сам в буквальном
смысле и не
идёт к цели (то есть, к «хрустальному дворцу»), то объяснял и помогал
понять —
отчего он и тысячи ему подобных забились в подполье.
Очень важно недвусмысленное
заявление «автора», что
рукопись его предназначена отнюдь не для печати. А для чего? Он
объясняет:
«Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает
не
всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не
откроет, а
разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть, наконец, и
такие,
которые даже и себе человек открывать боится, и таких вещей у всякого
порядочного человека довольно-таки накопится. <...> теперь я
именно хочу
испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не
побояться всей правды. <...> Кроме того: может быть, я от
записывания
действительно получу облегчение…» Вот две основные причины появления
этих
«Записок»: своего рода эксперимент в духе князя Валковского и
персонажей
рассказа «Бобок», с другой стороны, —
невыносимая уже
тоска от ужаснейшего подпольного сознательного одиночества.
Читатели точно так же, как
сам герой «Записок...»
смотрит на «Исповедь» Ж. Ж. Руссо (а он считает, что
значительную
часть её составляют самонаговоры), должны, видимо, и даже обязаны
смотреть и на
данную исповедь. Наиважнейшая черта характера Подпольного человека та,
что он
«мнителен и обидчив, как горбун или карлик». Через призму мнительности
он
невольно и окружающий мир, и самого себя видит в ужасно деформированном
виде. А
какие душевные изгибы и корчи заставляют его проделывать гордость и
самолюбие!
Чего стоит только эпизод с Офицером из
трактира, которому
он всё мечтал отомстить, да духу не хватало, или сцена с Лизой
у него на квартире, когда с ним случилась безобразная истерика, или
поединки со
слугой Аполлоном. И под влиянием оскорбленной
гордости,
чересчур обостренной ранимости, стыда выступает на поверхность цинизм.
«Человек
в стыде обыкновенно начинает сердиться и наклонен к цинизму», —
сформулирует
позже Достоевский такое свойство человеческого характера в «Бесах».
И самое главное то, что весь цинизм, всё безобразие это — напускные и
доставляют больше всего страданий самому Подпольному человеку. «Да в
том-то и
состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я
поминутно,
даже в минуту самой сильнейшей желчи, постыдно сознавал в себе, что я
не только
не злой, но даже и не озлобленный человек...» «Главный мученик был,
конечно, я
сам, потому что вполне сознавал всю омерзительную низость моей злобной
глупости, в то же время никак не мог удержать себя…» «Она (Лиза. — Н.
Н.) поняла из всего этого то, что женщина всегда
прежде
всего поймёт, если искренне любит, а именно: что я сам несчастлив…»
Уже по этим стонам души
понятно, что не таков уж
Подпольный человек дегенерат и циник, каковым представляется в повести.
Но,
кроме этого, ещё один штрих чрезвычайно существен: во второй части
произведения
упоминается, что созданы «Записки...» через шестнадцать и ни в коем
случае
нельзя сбрасывать со счетов эти шестнадцать подпольных лет. Хотя и в
24 года
он был угрюмым и одиноким чиновником, но — чиновником. Он жил ещё среди
людей,
он получил ещё не всю, отпущенную ему жизнью, порцию унижений и обид,
не было
ещё этих самых главных шестнадцати лет, когда он всё это переварил,
осмыслил и
покрылся внешним панцирем злобы и желчи. Ведь наверняка этот подпольный
сорокалетний человек с определённого рода мышлением пересказал те
давние
события, пропустив их предварительно через своё уже намного более
утвердившееся
мнение о жизни. Короче, он до невозможности сгустил краски, и это не
вызывает
сомнения.
Важно ещё и то, что
Подпольный человек очень близок
Чацкому, Онегину, Бельтову, Печорину... Это — «лишний человек» своего
времени,
но из другой среды. Кстати, вполне можно предположить, что Подпольный
человек —
ровесник Печорина и формировался-рос в совершенно одно с ним время.
Хотя, по
утверждению Подпольного, он и должен быть на десятилетие моложе
поколения
Печорина, но он так часто и настойчиво восклицает-твердит о сорока
годах
подполья, что невольно напрашивается мысль — ведь не с пелёнок же он
таковым
сделался! Впрочем, это не суть важно; важно, что он — «лишний». Это
сознание
своей «лишности», бессмысленно проживаемой жизни, прозябание при таких
возможностях души и ума — ещё одна причина всепоглощающего раздражения,
нервности, напускной злобы. Да поставь Печорина или Чацкого в положение
Подпольного человека, в положение униженного и оскорблённого, нищего и
некрасивого, то и с них бы слетели их романтические
чайльд-гарольдовские
одеяния, и они наверняка вызывали бы брезгливость, раздражение,
унизительную
жалость.
Нельзя не упомянуть, что
после появления в печати
«Записок из подполья» появилась тенденция у некоторых критиков и
исследователей
сопоставлять героя повести с автором и говорить об этом как о само
собой разумеющемся.
К примеру, Н. К. Михайловский
убеждённо писал в
статье «Жестокий талант» (1882): «Подпольный человек не просто
подпольный
человек, а до известной степени сам Достоевский». Н. Н. Страхов
в письме к Л. Н. Толстому
(28 ноября 1883 г.)
среди героев Достоевского, якобы наиболее на него похожих, назвал
наряду со
Свидригайловым и Ставрогиным также и Подпольного человека…
Конечно, много
автобиографического можно увидеть в
описании школьных лет Подпольного человека. Более подробно писатель
обрисовал
эти годы позднее в романе «Подросток», вводя
читателя в
атмосферу пансиона Тушара. Было в Достоевском
и немало
чёрточек характера, роднящих его с Подпольным человеком (мнительность,
замкнутость, раздражительность… «Во мне есть много недостатков и много
пороков.
Я оплакиваю их, особенно некоторые, и желал бы, чтобы на совести моей
было
легче», — признавал сам Достоевский (запись в рабочей тетради
1860—1864 гг.)
Но эти недостатки, конечно же, преувеличены (вот ещё чёрточка,
сближающая
писателя с Подпольным человеком, — склонность к самонаговорам), это
только
штрихи. В кардинальном, по своей сути, Достоевский и его герой-«автор»,
конечно
же, были резкие антиподы. Есть у Подпольного человека и Достоевского
какая-то
точка соприкосновения, но от неё один всё глубже закапывался в
«подполье», а
второй всё выше поднимался на высоту решения мировых вопросов,
становясь
властителем дум, защитником униженных и оскорблённых...
ПОКРОВСКИЙ Захар
Петрович («Бедные
люди»), старик
Покровский, отец
студента Петра Покровского. Он — один из
главных героев
вставной автобиографической повести Варвары
Добросёловой.
«У нас в доме являлся иногда старичок, запачканный, дурно одетый,
маленький,
седенький, мешковатый, неловкий, одним словом, странный донельзя. С
первого
взгляда на него можно было подумать, что он как будто чего-то стыдится,
как
будто ему себя самого совестно. Оттого он всё как-то ёжился, как-то
кривлялся;
такие ухватки, ужимки были у него, что можно было, почти не ошибаясь,
заключить, что он не в своём уме. Придёт, бывало, к нам, да стоит в
сенях у
стеклянных дверей и в дом войти не смеет. Кто из нас мимо пройдёт — я
или Саша,
или из слуг, кого он знал подобрее к нему, — то он сейчас машет, манит
к себе,
делает разные знаки, и разве только когда кивнешь ему головою и
позовёшь его —
условный знак, что в доме нет никого постороннего и что ему можно
войти, когда
ему угодно, — только тогда старик тихонько отворял дверь, радостно
улыбался, потирал
руки от удовольствия и на цыпочках прямо отправлялся в комнату
Покровского. Это
был его отец.
Потом я узнала подробно всю
историю этого бедного
старика. Он когда-то где-то служил, был без малейших способностей и
занимал
самое последнее, самое незначительное место на службе. Когда умерла
первая его
жена (мать студента Покровского), то он вздумал жениться во второй
раз
и
женился на мещанке. При новой жене в доме всё пошло вверх дном; никому
житья от
неё не стало; она всех к рукам прибрала. <…> Старик же
Покровский, с горя
от жестокостей жены своей, предался самому дурному пороку и почти
всегда бывал
в нетрезвом виде. Жена его бивала, сослала жить в кухню и до того
довела, что
он наконец привык к побоям и дурному обхождению и не жаловался. Он был
ещё не
очень старый человек, но от дурных наклонностей почти из ума выжил.
Единственным же признаком человеческих благородных чувств была в нём
неограниченная любовь к сыну. Говорили, что молодой Покровский похож
как две
капли воды на покойную мать свою. Не воспоминания ли о прежней доброй
жене
породили в сердце погибшего старика такую беспредельную любовь к нему?
Старик и
говорить больше ни о чём не мог, как о сыне, и постоянно два раза в
неделю
навещал его. Чаще же приходить он не смел, потому что молодой
Покровский
терпеть не мог отцовских посещений. Из всех его недостатков, бесспорно,
первым
и важнейшим было неуважение к отцу. Впрочем, и старик был подчас
пренесноснейшим существом на свете. Во-первых, он был ужасно любопытен,
во-вторых, разговорами и расспросами, самыми пустыми и бестолковыми, он
поминутно мешал сыну заниматься и, наконец, являлся иногда в нетрезвом
виде.
Сын понемногу отучал старика от пороков, от любопытства и от
поминутного
болтания и наконец довёл до того, что тот слушал его во всём, как
оракула, и
рта не смел разинуть без его позволения. <…> Покровский своими
советами
отучал понемногу старика от дурных наклонностей, и как только видел его
раза
три сряду в трезвом виде, то при первом посещении давал ему на прощанье
по
четвертачку, по полтинничку или больше. Иногда покупал ему сапоги,
галстух или
жилетку. Зато старик в своей обнове был горд, как петух. Иногда он
заходил к
нам. Приносил мне и Саше пряничных петушков, яблоков и всё, бывало,
толкует с
нами о Петеньке. Просил нас учиться внимательно, слушаться, говорил,
что
Петенька добрый сын, примерный сын и вдобавок учёный сын. Тут он так,
бывало,
смешно нам подмигивал левым глазком, так забавно кривлялся, что мы не
могли
удержаться от смеха и хохотали над ним от души. Маменька его очень
любила. Но
старик ненавидел Анну Фёдоровну, хотя был пред нею тише воды, ниже
травы…»
В преклонении старика перед
сыном, так похожим на
мать, в ненависти его к сводне Анне Фёдоровне, в «бесчувственном»
отношении
Петра к нему сказывается, конечно, то, что настоящий отец Петра на
самом деле —
господин Быков.
Старику довелось пережить
страшный удар — смерть
сына. «Старик Покровский целую ночь провел в коридоре, у самой двери в
комнату
сына; тут ему постлали какую-то рогожку. Он поминутно входил в комнату;
на него
страшно было смотреть. Он был так убит горем, что казался совершенно
бесчувственным
и бессмысленным. Голова его тряслась от страха. Он сам весь дрожал и
всё что-то
шептал про себя, о чём-то рассуждал сам с собою. Мне казалось, что он с
ума
сойдёт с горя…» Сцена похорон, когда старик Покровский, набив карманы
томиками Пушкина, которые он с помощью Вари
подарил сыну на день
рождения, бежит за гробом — одна из самых высокотрагедийных в
творчестве
Достоевского: «Наконец гроб закрыли, заколотили, поставили на телегу и
повезли.
Я проводила его только до конца улицы. Извозчик поехал рысью. Старик
бежал за
ним и громко плакал; плач его дрожал и прерывался от бега. Бедный
потерял свою
шляпу и не остановился поднять её. Голова его мокла от дождя;
поднимался ветер;
изморозь секла и колола лицо. Старик, кажется, не чувствовал непогоды и
с
плачем перебегал с одной стороны телеги на другую. Полы его ветхого
сюртука
развевались по ветру, как крылья. Из всех карманов торчали книги; в
руках его
была какая-то огромная книга, за которую он крепко держался. Прохожие
снимали
шапки и крестились. Иные останавливались и дивились на бедного старика.
Книги
поминутно падали у него из карманов в грязь. Его останавливали,
показывали ему
на потерю; он поднимал и опять пускался вдогонку за гробом. На углу
улицы
увязалась с ним вместе провожать гроб какая-то нищая старуха. Телега
поворотила
наконец за угол и скрылась от глаз моих…»
ПОКРОВСКИЙ
Пётр («Бедные люди»),
студент;
формально сын чиновника Захара Петровича Покровского,
на самом деле — помещика Быкова, учитель и
первая любовь Вареньки
Добросёловой. «Покровский был бедный, очень бедный молодой
человек;
здоровье его не позволяло ему ходить постоянно учиться, и его так, по
привычке
только, звали у нас студентом. Жил он скромно, смирно, тихо, так что и
не
слышно бывало его из нашей комнаты. С виду он был такой странный; так
неловко
ходил, так неловко раскланивался, так чудно говорил, что я сначала на
него без
смеху и смотреть не могла. Саша беспрерывно над ним проказничала,
особенно
когда он нам уроки давал. А он вдобавок был раздражительного характера,
беспрестанно сердился, за каждую малость из себя выходил, кричал на
нас,
жаловался на нас и часто, не докончив урока, рассерженный уходил в свою
комнату. У себя же он по целым дням сидел за книгами. У него было много
книг, и
все такие дорогие, редкие книги. Он кое-где ещё учил, получал кое-какую
плату,
так что чуть, бывало, у него заведутся деньги, так он тотчас идёт себе
книг
покупать.
Со временем я узнала его
лучше, короче. Он был
добрейший, достойнейший человек, наилучший из всех, которых мне
встречать
удавалось. Матушка его весьма уважала. Потом он и для меня был лучшим
из
друзей, — разумеется, после матушки…»
Покровский тоже разглядел в
Варе сначала умную
девочку, а потом и девушку, был поражён её пылким чувством, но дружба
их так
толком и не успела перерасти в любовь. Да и вообще жизнь этого явно
незаурядного человека, подающего надежды, сгорела быстро и напрасно.
«Он
заболел два месяца спустя <…> В эти два месяца он неутомимо
хлопотал о
способах жизни, ибо до сих пор он ещё не имел определённого положения.
Как и
все чахоточные, он не расставался до последней минуты своей с надеждою
жить
очень долго. Ему выходило куда-то место в учителя; но к этому ремеслу
он имел
отвращение. Служить где-нибудь в казённом месте он не мог за
нездоровьем. К
тому же долго бы нужно было ждать первого оклада жалованья. Короче,
Покровский
видел везде только одни неудачи; характер его портился. Здоровье его
расстраивалось;
он этого не примечал. Подступила осень. Каждый день выходил он в своей
легкой
шинельке хлопотать по своим делам, просить и вымаливать себе где-нибудь
места,
— что его внутренно мучило; промачивал ноги, мок под дождем и, наконец,
слёг в
постель, с которой не вставал уже более... Он умер в глубокую осень, в
конце
октября месяца…»
ПОЛЕНОВ Ефим
Петрович («Братья
Карамазовы»),
губернский предводитель дворянства,
родственник и главный наследник генеральши Вороховой,
воспитатель Ивана и Алексея
Карамазовых.
«Главным наследником старухи оказался однако же честный человек,
губернский
предводитель дворянства той губернии, Ефим Петрович Поленов. Списавшись
с
Фёдором Павловичем и мигом угадав, что от него денег на воспитание его
же детей
не вытащишь <…> он принял в сиротах участие лично и особенно
полюбил
младшего из них, Алексея, так что тот долгое время даже и рос в его
семействе.
Это я прошу читателя заметить с самого начала. И если кому обязаны были
молодые
люди своим воспитанием и образованием на всю свою жизнь, то именно
этому Ефиму
Петровичу, благороднейшему и гуманнейшему человеку, из таких, какие
редко
встречаются. Он сохранил малюткам по их тысяче, оставленной
генеральшей,
неприкосновенно, так что они к совершеннолетию их возросли процентами,
каждая
до двух, воспитал же их на свои деньги, и уж конечно гораздо более, чем
по
тысяче, издержал на каждого…»
Далее сообщается, что Ивана
Ефим Петрович «от пылкости
к добрым делам», заметив его блестящие способности к учению, тринадцати
лет
пристроил в одну из московских гимназий и на пансион «к какому-то
опытному и
знаменитому тогда педагогу, другу с детства Ефима Петровича». И здесь
же упоминается,
что к моменту окончания Иваном курса в гимназии Поленова уже не было в
живых.
ПОЛЗУНКОВ
Осип Михайлович («Ползунков»),
чиновник, подчинённый Федосея
Николаевича; незаконнорождённый сын юнкера Михаила Максимовича
Двигайлова, «жених» Марьи Федосеевны. На
первых же страницах
рассказа ему дана подробнейшая характеристика: «Даже в наружности его
было
что-то такое особенное, что невольно заставляло вдруг, как бы вы
рассеяны ни
были, пристально приковаться к нему взглядом и тотчас же разразиться
самым
неумолкаемым смехом. Так и случилось со мною. Нужно заметить, что
глазки этого
маленького господина были так подвижны — или, наконец, что он сам,
весь, до
того поддавался магнетизму всякого взгляда, на него устремлённого, что
почти
инстинктом угадывал, что его наблюдают, тотчас же оборачивался к своему
наблюдателю и с беспокойством анализировал взгляд его. От вечной
подвижности,
поворотливости он решительно походил на жируэтку [фр.
флюгер].
Странное дело! Он как будто боялся насмешки, тогда как почти добывал
тем хлеб,
что был всесветным шутом и с покорностию подставлял свою голову под все
щелчки,
в нравственном смысле и даже в физическом, смотря по тому, в какой
находился
компании. Добровольные шуты даже не жалки. Но я тотчас заметил, что это
странное создание, этот смешной человечек вовсе не был шутом из
профессии. В
нём оставалось ещё кое-что благородного. Его беспокойство, его вечная
болезненная боязнь за себя уже свидетельствовали в пользу его. Мне
казалось,
что всё его желание услужить происходило скорее от доброго сердца, чем
от
материяльных выгод. Он с удовольствием позволял засмеяться над собой во
всё
горло и неприличнейшим образом, в глаза, но в то же время — и я даю
клятву в
том — его сердце ныло и обливалось кровью от мысли, что его слушатели
так
неблагородно-жестокосерды, что способны смеяться не факту, а над ним,
над всем
существом его, над сердцем, головой, над наружностию, над всею его
плотью и
кровью. Я уверен, что он чувствовал в эту минуту всю глупость своего
положения;
но протест тотчас же умирал в груди его, хотя непременно каждый раз
зарождался
великодушнейшим образом. Я уверен, что всё это происходило не иначе,
как от
доброго сердца, а вовсе не от материяльной невыгоды быть прогнанным в
толчки и
не занять у кого-нибудь денег: этот господин вечно занимал деньги, то
есть
просил в этой форме милостыню, когда, погримасничав и достаточно
насмешив на
свой счет, чувствовал, что имеет некоторым образом право занять. Но,
Боже мой!
какой это был заём! и с каким видом он делал этот заём! Я предположить
не мог,
чтоб на таком маленьком пространстве, как сморщенное, угловатое лицо
этого
человечка, могло поместиться в одно и то же время столько разнородных
гримас,
столько странных разнохарактерных ощущений, столько самых убийственных
впечатлений. Чего-чего тут не было! — и стыд-то, и ложная наглость, и
досада с
внезапной краской в лице, и гнев, и робость за неудачу, и просьба о
прощении,
что смел утруждать, и сознание собственного достоинства, и полнейшее
сознание
собственного ничтожества, — всё это, как молнии, проходило по лицу его.
Целых
шесть лет пробивался он таким образом на Божием свете и до сих пор не
составил
себе фигуры в интересную минуту займа! Само собою разумеется, что
очерстветь и
заподличаться вконец он не мог никогда. Сердце его было слишком
подвижно,
горячо! Я даже скажу более: по моему мнению, это был честнейший и
благороднейший
человек в свете, но с маленькою слабостию: сделать подлость по первому
приказанию, добродушно и бескорыстно, лишь бы угодить ближнему. Одним
словом,
это был, что называется, человек-тряпка вполне. Всего смешнее было то,
что он
был одет почти так же, как все, не хуже, не лучше, чисто, даже с
некоторою
изысканностию и с поползновением на солидность и собственное
достоинство. Это
равенство наружное и неравенство внутреннее, его беспокойство за себя и
в то же
время беспрерывное самоумаление, — всё это составляло разительнейший
контраст и
достойно было смеху и жалости. Если б он был уверен сердцем своим (что,
несмотря на опыт, поминутно случалось с ним), что все его слушатели
были
добрейшие в мире люди, которые смеются только факту смешному, а не над
его
обреченною личностию, то он с удовольствием снял бы фрак свой, надел
его
как-нибудь наизнанку и пошёл бы в этом наряде, другим в угоду, а себе в
наслаждение, по улицам, лишь бы рассмешить своих покровителей и
доставить им
всем удовольствие. Но до равенства он не мог достигнуть никогда и
ничем. Ещё
черта: чудак был самолюбив и порывами, если только не предстояло
опасности,
даже великодушен. Нужно было видеть и слышать, как он умел отделать,
иногда не
щадя себя, следовательно с риском, почти с геройством, кого-нибудь из
своих
покровителей, уже донельзя его разбесившего. Но это было минутами...
Одним
словом, он был мученик в полном смысле слова, но самый бесполезнейший
и,
следовательно, самый комический мученик…»
Этот несоразмерно
подробнейший психологический
портрет героя, никак не оправданный дальнейшим кратким и анекдотичным
содержанием, получит развитие впоследствии в образах Ежевикина,
Мармеладова, капитана Снегирёва и,
самое, может быть, полное — в образе Лебедева.
В данном
же повествовании самолюбивый шут Ползунков, с помощью шантажа прижал,
заставил
раскошелиться своего начальника Федосея Николаевича, но тот, в свою
очередь,
сумел объегорить его, приманив дочкой-невестой.
Фамилия героя имеет явно
нарицательное значение и
соотносится с глаголами «ползать», «пресмыкаться».
ПОЛИНА
АЛЕКСАНДРОВНА («Игрок»),
главная героиня
романа: падчерица Генерала,
по существу — гувернантка при его малолетних детях Мише и Наде. Алексей
Иванович (Игрок) безумно её любит, порой
до ненависти;
запутанные любовные и денежные отношения связывают её с французом Де-Грие;
её тайно и безнадёжно также любит и,
казалось бы,
хладнокровный англичанин мистер Астлей.
Портрет её,
данный Алексеем Ивановичем таков: «И не понимаю, не понимаю, что в ней
хорошего! Хороша-то она, впрочем, хороша; кажется, хороша. Ведь она и
других с
ума сводит. Высокая и стройная. Очень тонкая только. Мне кажется, её
можно всю
в узел завязать или перегнуть надвое. Следок ноги у ней узенький и
длинный — мучительный.
Именно мучительный. Волосы с рыжим оттенком. Глаза — настоящие кошачьи,
но как
она гордо и высокомерно умеет ими смотреть…» Она мучает Алексея
Ивановича: по
её прихоти оскорбляет он чету баронов Вурмергельм,
терпит
унизительную роль домашнего учителя, играет для неё на рулетке,
заразившись
навечно и безнадёжно болезненной страстью к игре, губит свою жизнь…
Впрочем, и
сама Полина не обретает счастья, остаётся одинокой: в финале мистер
Астлей сообщает
Игроку: «Мисс Полина была долго больна; она и теперь больна; некоторое
время
она жила с моими матерью и сестрой в северной Англии. Полгода назад её
бабка —
помните, та самая сумасшедшая женщина — померла и оставила лично ей
семь тысяч
фунтов состояния. Теперь мисс Полина путешествует вместе с семейством
моей
сестры, вышедшей замуж…» И далее добрый англичанин уверяет, что любила
Полина
только его — Алексея Ивановича.
Прототипом Полины послужила Аполлинария
Прокофьевна Суслова, с которой Достоевского связывали в первой
половине
1860-х гг. мучительные любовные отношения. Ключ к пониманию характера
героини
романа заключён в письме писателя к сестре своей возлюбленной — Н.
П. Сусловой
(от 19 апреля 1865 г.), где он с горечью пишет: «Аполлинария
—
больная эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от
людей всего, всех совершенств, не прощает ни
единого несовершенства в
уважение других хороших черт, сама же избавляет себя от самых малейших
обязанностей к людям. Она колет меня до сих пор, что я не достоин был
любви её,
жалуется и упрекает меня беспрерывно, сама же встречает меня в 63-м
году в
Париже фразой: “Ты немножко опоздал приехать”, то есть что она полюбила
другого, тогда как две недели тому назад ещё горячо писала, что любит
меня…»
Сюжетная линия «Игрока», связанная с любовью Полины к французу Де-Грие,
её
денежный долг ему — повторяет реальные события: увлечение Аполлинарии
Сусловой
испанцем Сальвадором…
Создавая образ своей
возлюбленной на страницах
художественного произведения Достоевский как бы подводил итог своему
болезненному увлечению, зашедшему в тупик, прощался с Аполлинарией, и
многознаменательно то, что именно из-за срочности работы над «Игроком»
писатель
и встретился-познакомился со стенографисткой Анной
Григорьевной
Сниткиной, которая вскоре станет его женой, матерью его детей и
любимой
женщиной до конца земных дней.
ПОЛОВИЦЫН («Чужая
жена и муж под кроватью»), генерал, родственник Глафиры
Петровны Шабриной. Её супруг Иван Андреевич
Шабрин,
случайно встретив генерала, узнаёт, что тот уже три недели как
переменил
квартиру, а между тем Глафира Петровна уверяла мужа, будто была у
Половицыных в
гостях, естественно, по старому адресу. Ревнивец бежит к бывшему дому
Половицыных, чтобы выследить неверную супругу, и
сталкивается-знакомится там
волею случая с двумя её любовниками — Твороговым
и почти
что однофамильцем генерала, Бобыницыным.
ПОРОХ Илья
Петрович («Преступление
и наказание»),
полицейский, поручик, помощник
квартального надзирателя. Впервые столкнулся с ним Раскольников,
когда на следующий день после убийства им процентщицы Алёны
Ивановны, его пригласили повесткой в «контору» по совершенно
другому
делу, связанному с давнишним долгом квартирной хозяйке. Только-только
студент-убийца познакомился с письмоводителем Заметовым.
«Вдруг, с некоторым шумом, весьма молодцевато и как-то особенно
повёртывая с
каждым шагом плечами, вошёл офицер, бросил фуражку с кокардой на стол и
сел в
кресла. <…> Это был поручик, помощник квартального надзирателя, с
горизонтально торчавшими в обе стороны рыжеватыми усами и с чрезвычайно
мелкими
чертами лица, ничего, впрочем, особенного, кроме некоторого нахальства,
не выражавшими.
Он искоса и отчасти с негодованием посмотрел на Раскольникова: слишком
уж на
нём был скверен костюм, и, несмотря на всё принижение, всё ещё не по
костюму
была осанка; Раскольников, по неосторожности, слишком прямо и долго
посмотрел
на него, так что тот даже обиделся.
— Тебе чего? — крикнул он,
вероятно удивляясь, что
такой оборванец и не думает стушёвываться от его молниеносного
взгляда…»
Раскольников с первой же встречи не поддался, так что разозлил поручика
не на
шутку. Чуть позже его непосредственный начальник Никодим
Фомич,
как бы извиняясь за подчинённого, разъяснит Раскольникову характер
поручика:
«Известно, порох, не мог обиды перенести. Вы чем-нибудь, верно, против
него
обиделись и сами не удержались <…> но это вы напрасно:
на-и-бла-га-а-ар-р-роднейший, я вам скажу, человек, но порох, порох!
Вспылил,
вскипел, сгорел — и нет! И всё прошло! И в результате одно только
золото
сердца! Его и в полку прозвали: “поручик-порох”...
— И какой ещё п-п-полк был! —
воскликнул Илья
Петрович, весьма довольный, что его так приятно пощекотали, но всё ещё
будируя…»
Впоследствии, когда
Раскольников явится в контору с
повинной, Илья Петрович, ещё не зная об этом и, видимо, комплексуя, что
из
армейского офицера стал полицейским, сам себя в разговоре с
Раскольниковым
характеризует так: «Нет, знаете, вы со мной откровенно, вы не
стесняйтесь, как
бы наедине сам себе! Иное дело служба, иное дело... вы думали, я хотел
сказать: дружба, нет-с, не угадали! Не
дружба, а чувство
гражданина и человека, чувство гуманности и любви ко всевышнему. Я могу
быть и
официальным лицом, и при должности, но гражданина и человека я всегда
ощутить в
себе обязан и дать отчёт... Вы вот изволили заговорить про Заметова.
Заметов,
он соскандалит что-нибудь на французский манер в неприличном заведении,
за
стаканом шампанского или донского, — вот что такое ваш Заметов! А я,
может
быть, так сказать, сгорел от преданности и высоких чувств и сверх того
имею
значение, чин, занимаю место! Женат и имею детей. Исполняю долг
гражданина и
человека, а он кто, позвольте спросить? Отношусь к вам, как к человеку,
облагороженному образованием…» А перед этим ещё упомянул: «Я и жена моя
— мы
оба уважаем литературу, а жена — так до страсти!.. Литературу и
художественность!..» Надо полагать, поручик-порох потом чрезвычайно
гордился
тем, что убийца старухи-процентщицы с повинной пришёл именно к нему, а
не к
многомудрому приставу следственных дел Порфирию
Петровичу
или к квартальному надзирателю Никодиму Фомичу. Знал бы Илья Петрович,
как
Раскольников незадолго перед тем рассуждал: «Если уж надо выпить эту
чашу, то
не всё ли уж равно? Чем гаже, тем лучше. — В воображении его мелькнула
в это
мгновение фигура Ильи Петровича Пороха. — Неужели в самом деле к нему?
А нельзя
ли к другому? Нельзя ли к Никодиму Фомичу? Поворотить сейчас и пойти к
самому
надзирателю на квартиру? По крайней мере, обойдется домашним образом...
Нет,
нет! К Пороху, к Пороху! Пить, так пить всё разом...»
Имя этого героя, видимо,
недаром связано с именем
громовержца пророка Ильи — в тексте при характеристике его дважды
упоминаются
гром и молния.
ПОРФИРИЙ
ПЕТРОВИЧ («Преступление
и наказание»),
пристав следственных дел; дальний
родственник Разумихина. Порфирий Петрович
расследует дело
об убийстве процентщицы Алёны Ивановны и
сестры её Лизаветы. Разумихин впервые и привёл Раскольникова
(по его же просьбе — дескать тоже закладчиком у старухи был, часы бы
свои назад
получить…) к следователю на квартиру: «Порфирий Петрович был
по-домашнему, в халате,
в весьма чистом белье и в стоптанных туфлях. Это был человек лет
тридцати пяти,
росту пониже среднего, полный и даже с брюшком, выбритый, без усов и
без
бакенбард, с плотно выстриженными волосами на большой круглой голове,
как-то
особенно выпукло закруглённой на затылке. Пухлое, круглое и немного
курносое
лицо его было цвета больного, тёмно-жёлтого, но довольно бодрое и даже
насмешливое.
Оно было бы даже и добродушное, если бы не мешало выражение глаз, с
каким-то
жидким водянистым блеском, прикрытых почти белыми, моргающими, точно
подмигивая
кому, ресницами. Взгляд этих глаз как-то странно не гармонировал со
всею
фигурой, имевшею в себе даже что-то бабье, и придавал ей нечто гораздо
более
серьёзное, чем с первого взгляда можно было от неё ожидать…» Порфирий
Петрович
любит притворяться, склонен к провокационным обманам, мистификациям:
Разумихин
поведал Раскольникову, как пристав вдруг прикинется в разговоре-споре,
будто
поддерживает теорию о том, что в преступлении всегда среда виновата,
хотя сам
как раз стоит за нравственную и юридическую ответственность
преступника; то
вдруг объявит себя женихом и нарядится в «новое платье», хотя позже
выясниться,
что это он из-за обновы как раз и решили подшутить над знакомыми и
приятелями…
Ярко характеризует Порфирия Петровича и его речь, обволакивающая и
выматывающая
патока многословия, уменьшительных суффиксов, словоерсов: «— Ведь
вот-с...
право, не знаю, как бы удачнее выразиться... идейка-то уж слишком
игривенькая... психологическая-с... Ведь вот-с, когда вы вашу
статейку-то
сочиняли, — ведь уж быть того не может, хе-хе! чтобы вы сами себя не
считали,
ну хоть на капельку, — тоже человеком “необыкновенным” и говорящим
новое слово,
— в вашем то есть смысле-с... Ведь так-с? <…> А коль так-с, то
неужели вы
бы сами решились — ну там ввиду житейских каких-нибудь неудач и
стеснений или
для споспешествования как-нибудь всему человечеству — перешагнуть через
препятствие-то?.. Ну, например, убить и ограбить?..»
Это следователь-иезуит сказал
в первое же свидание
по поводу статьи Раскольникова «О преступлении», которую за два месяца
до
убийства процентщицы прочёл в газете «Периодическая речь» — сам автор
об этой
публикации не знал, считая статью утерянной. В конце концов Порфирий
Петрович
доводит Раскольникова подобными неожиданностями, ловушками, намёками и
издевательской иронией до нервного срыва и признания. В последний
момент
хитросплетения пристава чуть было не разорвал простодушный Миколка
Дементьев, взявший вину на себя, но Порфирий Петрович и это
недоразумение распутывает-устраняет и принуждает-таки Раскольникова
«учинить
явку с повинной».
Порфирий Петрович —
единственный из основных героев
«Преступления и наказания», не имеющий фамилии, и этим как бы
подчёркивается, с
одной стороны, его обособленность в романе и в какой-то мере
загадочность, закрытость,
с другой — интимность, «домашность» изображения Порфирия, ведущего
расследование, не выходя из своей квартиры.
ПОТАПЫЧ («Игрок»),
дворецкий Тарасевичевой (бабушки),
ни на шаг не отходящий от неё — седой старичок «во фраке, в белом
галстуке и с
розовой лысиной», которую при выходе из дома закрывает картузом.
ПОЦЕЙКИН («Записки
из Мёртвого дома»), арестант, один из главных героев главы
«Представление», соперник Баклушина на сцене.
По мнению автора:
«Поцейкин с решительным талантом, и, на мой взгляд, актёр ещё лучше
Баклушина…»
ПРАЛИНСКИЙ
Иван Ильич («Скверный
анекдот»),
главный герой, действительный статский
советник, начальник департамента, в котором служит Пселдонимов.
«Действительный статский советник Иван Ильич Пралинский всего только
четыре
месяца как назывался вашим превосходительством, одним словом, был
генерал
молодой. Он и по летам был ещё молод, лет сорока трёх и никак не более,
на вид
же казался и любил казаться моложе. Это был мужчина красивый, высокого
роста, щеголял
костюмом и изысканной солидностью в костюме, с большим уменьем носил
значительный орден на шее, умел ещё с детства усвоить несколько
великосветских
замашек и, будучи холостой, мечтал о богатой и даже великосветской
невесте. Он
о многом ещё мечтал, хотя был далеко не глуп. Подчас он был большой
говорун и
даже любил принимать парламентские позы. Происходил он из хорошего
дома, был
генеральский сын и белоручка, в нежном детстве своем ходил в бархате и
батисте,
воспитывался в аристократическом заведении и хоть вынес из него не
много
познаний, но на службе успел и дотянул до генеральства. Начальство
считало его
человеком способным и даже возлагало на него надежды. Степан
Никифорович, под
началом которого он и начал и продолжал свою службу почти до самого
генеральства,
никогда не считал его за человека весьма делового и надежд на него не
возлагал
никаких. Но ему нравилось, что он из хорошего дома, имеет состояние, то
есть
большой капитальный дом с управителем, сродни не последним людям и,
сверх того,
обладает осанкой. Степан Никифорович хулил его про себя за избыток
воображения
и легкомыслие. Сам Иван Ильич чувствовал иногда, что он слишком
самолюбив и
даже щекотлив. Странное дело: подчас на него находили припадки какой-то
болезненной совестливости и даже лёгкого в чём-то раскаянья. С горечью
и с
тайной занозой в душе сознавался он иногда, что вовсе не так высоко
летает, как
ему думается. В эти минуты он даже впадал в какое-то уныние, особенно
когда
разыгрывался его геморрой, называл свою жизнь une existence manqee [фр.
неудавшейся жизнью], переставал верить, разумеется про себя, даже в
свои
парламентские способности, называя себя парлером [болтуном], фразёром,
и хотя
всё это, конечно, приносило ему много чести, но отнюдь не мешало через
полчаса
опять подымать свою голову и тем упорнее, тем заносчивее ободряться и
уверять
себя, что он ещё успеет проявиться и будет не только сановником, но
даже
государственным мужем, которого долго будет помнить Россия. Из этого
видно, что
Иван Ильич хватал высоко, хотя и глубоко, даже с некоторым страхом,
таил про
себя свои неопределённые мечты и надежды. Одним словом, человек он был
добрый и
даже поэт в душе…»
Далее сообщается, что в связи
с «генеральством»
Пралинский много думать и говорить «на самые новые темы», прослыл
«отчаянным
либералом». Получив неожиданное приглашение на день рождения и
новоселье к
бывшему начальнику тайному советнику Степану
Никифоровичу
Никифорову, Иван Ильич разгорячился, пытаясь навязать свои
«новые»
взгляды хозяину-ретрограду, а тот лишь подливал ему шампанского, из-за
чего и
попал «либеральный» генерал ещё неожиданнее в «скверный анекдот» — на
свадьбу
своего подчинённого, мелкого чиновника Пселдонимова, где и оконфузился:
стал
объектом насмешек, напился пьян, болтал глупости, занял ложе
новобрачных… Он
даже в отставку подать хотел, очнувшись после этого кошмара, однако ж
ломать
свою карьеру и судьбу не стал, а только «перестроился» и решил отныне
жить по
правилу: «— Нет, строгость, одна строгость и строгость!..» Либерализм
кончился.
ПРЕДПОСЫЛОВ («Вечный
муж»), «нигилист»; товарищ Александра Лобова. Вельчанинов
впервые увидал его на
даче Захлебининых
среди гостей — студентов и гимназистов: «третий же “молодой человек”,
очень
мрачный и взъерошенный двадцатилетний мальчик, в огромных синих очках,
стал
торопливо и нахмуренно шептаться о чём-то с Марьей Никитишной и Надей…»
Как
впоследствии выяснилось, он представлял здесь интересы Лобова, которому
от дома
из-за его не одобренного родителями сватовства к Наде
Захлебининой было отказано. Затем Предпосылов с таким лицом и
участвовал
в развлечениях-играх — мрачным, презрительным. Лучше всего этого
«молодого
человека» в кавычках характеризует «брачный контракт», каковой
разработал он
для своего друга Лобова и его невесты Нади — «жених» и пересказывает
его Вельчанинову
и Трусоцкому: «Мы, во-первых, дали друг другу
слово, и,
кроме того, я прямо ей обещался, при двух свидетелях, в том, что если
она когда
полюбит другого или просто раскается, что за меня вышла, и захочет со
мной
развестись, то я тотчас же выдаю ей акт в моём прелюбодеянии, — и тем
поддержу,
стало быть, где следует, её просьбу о разводе. Мало того: в случае,
если бы я
впоследствии захотел на попятный двор и отказался бы выдать этот акт,
то, для
её обеспечения, в самый день нашей свадьбы, я выдам ей вексель в сто
тысяч
рублей на себя, так что в случае моего упорства насчёт выдачи акта она
сейчас
же может передать мой вексель — и меня под сюркуп! Таким образом всё
обеспечено, и ничьей будущностью я не рискую…»
В конце повествования
выясняется, что презирающие
всё и вся мрачные молодые «нигилисты» Лобов и Предпосылов ходили
провожать
отъезжающего Трусоцкого на поезд, пили с ним «брудершафт» и напились
пьяны,
покутили весело и на славу.
ПРЕПОЛОВЕНКО («Господин
Прохарчин»), сосед Прохарчина, упомянут
после Оплеваниева-жильца, и о нём только
сказано, что он «тоже
скромный и хороший человек» — по существу, играет в рассказе роль
статиста.
ПРОХАРЧИН
Семён Иванович («Господин
Прохарчин»),
мелкий чиновник, снимающий за гроши
угол, живущий впроголодь, после смерти которого в его тюфяке обнаружили
целое
состояние — 2497 рублей с полтиною. «В квартире Устиньи Фёдоровны,
в
уголке самом тёмном и скромном, помещался Семён Иванович Прохарчин,
человек уже
пожилой, благомыслящий и непьющий. Так как господин Прохарчин, при
мелком чине
своём, получал жалованья в совершенную меру своих служебных
способностей, то
Устинья Фёдоровна никаким образом не могла иметь с него более пяти
рублей за
квартиру помесячно. Говорили иные, что у ней был тут свой особый
расчёт; но как
бы там ни было, а господин Прохарчин, словно в отместку всем своим
злоязычникам, попал даже в её фавориты, разумея это достоинство в
значении
благородном и честном. <…> Сам ли господин Прохарчин имел свои
неотъемлемые недостатки, товарищи ль его обладали таковыми же каждый, —
но дела
с обеих сторон пошли с самого начала как будто неладно <…> всем
этим
людям Семён Иванович был как будто не товарищ. Зла ему, конечно, никто
не
желал, тем более что всё ещё в самом начале умели отдать Прохарчину
справедливость и решили, словами Марка Ивановича, что он, Прохарчин,
человек
хороший и смирный, хотя и не светский, верен, не льстец, имеет,
конечно, свои
недостатки, но если пострадает когда, то не от чего иного, как от
недостатка
собственного своего воображения. Мало того: хотя лишенный таким образом
собственного своего воображения, господин Прохарчин фигурою своей и
манерами не
мог, например, никого поразить с особенно выгодной для себя точки
зрения (к
чему любят придраться насмешники), но и фигура сошла ему с рук, как
будто ни в
чём не бывало; причем Марк Иванович, будучи умным человеком, принял
формально
защиту Семёна Ивановича и объявил довольно удачно и в прекрасном,
цветистом
слоге, что Прохарчин человек пожилой и солидный и уже давным-давно
оставил за
собой свою пору элегий. Итак, если Семён Иванович не умел уживаться с
людьми,
то единственно потому, что был сам во всем виноват.
Первое, на что обратили
внимание, было, без
сомнения, скопидомство и скаредность Семёна Ивановича. Это тотчас
заметили и
приняли в счёт, ибо Семён Иванович никак, ни за что и никому не мог
одолжить
своего чайника на подержание, хотя бы то было на самое малое время; и
тем более
был несправедлив в этом деле, что сам почти совсем не пил чаю, а пил,
когда
была надобность, какой-то довольно приятный настой из полевых цветов и
некоторых целебного свойства трав, всегда в значительном количестве у
него
запасённый. Впрочем, он и ел тоже совсем не таким образом, как
обыкновенно едят
всякие другие жильцы. Никогда, например, он не позволял себе съесть
всего
обеда, предлагаемого каждодневно Устиньей Фёдоровной его товарищам.
Обед стоил
полтину; Семён Иванович употреблял только двадцать пять копеек медью и
никогда
не восходил выше, и потому брал по порциям или одни щи с пирогом, или
одну
говядину; чаще же всего не ел ни щей, ни говядины, а съедал в меру
ситного с
луком, с творогом, с огурцом рассольным или с другими приправами, что
было
несравненно дешевле, и только тогда, когда уже невмочь становилось,
обращался
опять к своей половине обеда...
Здесь биограф сознаётся, что
он ни за что бы не
решился говорить о таких нестоящих, низких и даже щекотливых, скажем
более,
даже обидных для иного любителя благородного слога подробностях, если б
во всех
этих подробностях не заключалась одна особенность, одна господствующая
черта в
характере героя сей повести; ибо господин Прохарчин далеко не был так
скуден,
как сам иногда уверял, чтоб даже харчей не иметь постоянных и сытных,
но делал
противное, не боясь стыда и людских пересудов, собственно для
удовлетворения
своих странных прихотей, из скопидомства и излишней осторожности, что,
впрочем,
гораздо яснее будет видно впоследствии. Но мы остережёмся наскучить
читателю
описанием всех прихотей Семёна Ивановича и не только пропускаем,
например,
любопытное и очень смешное для читателя описание всех нарядов его, но
даже,
если б только не показание самой Устиньи Фёдоровны, навряд ли упомянули
бы мы и
о том, что Семён Иванович во всю жизнь свою никак не мог решиться
отдать своё
бельё в стирку или решался, но так редко, что в промежутках можно было
совершенно забыть о присутствии белья на Семёне Ивановиче…»
Прохарчин начал экономить и
копить, заболев
страхом, что может в любой момент лишиться места и жалования, стать
нищим. В
конце концов, мысль эта довела его до окончательной болезни и гибели.
Образ
Прохарчина мог быть подсказан Достоевскому заметкой в газете «Северная
пчела»
(1844, № 129, 9 июня) «Необыкновенная скупость» о коллежском
секретаре Н. Бровкине, который умер от недоедания, а в его тюфяке
обнаружили «капитал 1035 рублей 70 ¾ коп. серебром». Имя героя —
Семён
Иванович — встречается в «Двойнике»: так звали
чиновника,
на место которого был взят в департамент Голядкин-младший.
Фамилия Прохарчин — говорящая, с ироническим оттенком: «Прохарчить денежки,
издержать на харчи» (В. И. Даль).
В «Двойнике»
встречается глагол «исхарчился» (Голядкин-младший, употребляет его в
разговоре
с Голядкиным-старшим, жалуясь на свою судьбу).
ПРОХОР
САВВИЧ («Крокодил»),
сослуживец Ивана Матвеевича
и Семёна Семёновича Стрижова. «Этот Прохор
Саввич был у
нас престранный человек: молчаливый старый холостяк, он ни с кем из нас
не
вступал ни в какие сношения, почти ни с кем не говорил в канцелярии,
всегда и
обо всём имел своё собственное мнение, но терпеть не мог кому-нибудь
сообщать
его. Жил он одиноко. В квартире его почти никто из нас не был…»
В опубликованной части
произведения персонаж этот
появляется только в эпизоде чтения вместе с Семёном Семёновичем газет с
лживыми фельетонами о происшествии в Пассаже,
которые он
прокомментировал так: «— А что же-с? Зверя даже, млекопитающего,
и того пожалели. Чем же не Европа-с? Там тоже крокодилов очень жалеют.
Хи-хи-хи!..» Судя по всему, в дальнейшем повествовании он должен был
играть
более существенную роль.
ПРУТКОВА
Татьяна Павловна («Подросток»),
дальняя
родственница Версилова.
Вот как Аркадий Долгорукий представляет её в
начале своих
«записок» читателю, рассказывая о том, как мать его Софья
Андреевна вышла замуж за Макара Долгорукого,
а
затем была им «продана» помещику Версилову: «При имении находилась
тогда
тётушка; то есть она мне не тётушка, а сама помещица; но, не знаю
почему, все
всю жизнь её звали тётушкой, не только моей, но и вообще, равно как и в
семействе Версилова, которому она чуть ли и в самом деле не сродни. Это
—
Татьяна Павловна Пруткова. Тогда у ней ещё было в той же губернии и в
том же
уезде тридцать пять своих душ. Она не то что управляла, но по соседству
надзирала над имением Версилова (в пятьсот душ), и этот надзор, как я
слышал,
стоил надзора какого-нибудь управляющего из учёных. Впрочем, до знаний
её мне
решительно нет дела; я только хочу прибавить, откинув всякую мысль
лести и
заискивания, что эта Татьяна Павловна — существо благородное и даже
оригинальное. <…> Что же до характера моей матери, то до
восемнадцати лет
Татьяна Павловна продержала её при себе, несмотря на настояния
приказчика
отдать в Москву в ученье, и дала ей некоторое воспитание, то есть
научила шить,
кроить, ходить с девичьими манерами и даже слегка читать…»
И вот, спустя 20 лет,
эта «тётушка» Татьяна
Павловна находится в самом центре всех и всяческих событий,
происходящих в
семьях Версиловых и Долгоруких, да и не только их. Аркадий
констатирует: «Эта
Татьяна Павловна играла странную роль в то время, как я застал её в
Петербурге.
Я почти забыл о ней вовсе и уж никак не ожидал, что она с таким
значением. Она
прежде встречалась мне раза три-четыре в моей московской жизни и
являлась Бог
знает откуда, по чьёму-то поручению, всякий раз когда надо было меня
где-нибудь
устроивать, — при поступлении ли в пансионишко Тушара или потом, через
два с
половиной года, при переводе меня в гимназию и помещении в квартире
незабвенного
Николая Семёновича. Появившись, она проводила со мною весь тот день,
ревизовала
моё бельё, платье, разъезжала со мной на Кузнецкий и в город, покупала
мне
необходимые вещи, устроивала, одним словом, всё моё приданое до
последнего
сундучка и перочинного ножика; при этом всё время шипела на меня,
бранила меня,
корила меня, экзаменовала меня, представляла мне в пример других
фантастических
каких-то мальчиков, её знакомых и родственников, которые будто бы все
были
лучше меня, и, право, даже щипала меня, а толкала положительно, даже
несколько
раз, и больно. Устроив меня и водворив на месте, она исчезала на
несколько лет
бесследно. Вот она-то, тотчас по моём приезде, и появилась опять
водворять
меня. Это была сухенькая, маленькая фигурка, с птичьим востреньким
носиком и
птичьими вострыми глазками. Версилову она служила, как раба, и
преклонялась
перед ним, как перед папой, но по убеждению. Но скоро я с удивлением
заметил,
что её решительно все и везде уважали, и главное — решительно везде и
все
знали. Старый князь Сокольский относился к ней с необыкновенным
почтением; в
его семействе тоже; эти гордые дети Версилова тоже; у Фанариотовых
тоже, — а
между тем она жила шитьём, промыванием каких-то кружев, брала из
магазина
работу. Мы с нею с первого слова поссорились, потому что она тотчас же
вздумала, как прежде, шесть лет тому, шипеть на меня; с тех пор
продолжали
ссориться каждый день; но это не мешало нам иногда разговаривать, и,
признаюсь,
к концу месяца она мне начала нравиться; я думаю, за независимость
характера.
Впрочем, я её об этом не уведомлял…»
Страшная тайна Татьяны
Павловны состоит в том, что
она всю жизнь была влюблена в Версилова и тщательно это скрывала,
всячески
оберегая счастье своей воспитанницы Софьи — Подросток совсем случайно
на эту её
тайну наткнулся, выговорил в виде догадки, а «тётушка» слезами
подтвердила: и с
этого момента они, Аркадий и Татьяна Павловна, стали друзьями.
На квартире Прутковой
происходят многие важные
свидания-события в романе, в том числе и — кульминационная сцена
шантажа Катерины Николаевны Ахмаковой негодяем Ламбертом
и помешавшимся Версиловым.
ПСЕЛДОНИМОВ
Порфирий Петрович («Скверный
анекдот»),
мелкий чиновник, в канцелярии генерала Пралинского,
подчинённый столоначальника Зубикова;
сын Пселдонимовой, жених Млекопитаевой
(дочери). Подвыпивший Иван Ильич Пралинский, узнав, что в доме,
мимо
которого он проходит, шумит свадьба Пселдонимова, начинает припоминать:
«Это
был маленький чиновник, рублях на десяти в месяц жалованья. Так как
господин
Пралинский принял свою канцелярию ещё очень недавно, то мог и не
помнить
слишком подробно всех своих подчинённых, но Пселдонимова он помнил,
именно по
случаю его фамилии. Она бросилась ему в глаза с первого разу, так что
он тогда
же полюбопытствовал взглянуть на обладателя такой фамилии
повнимательнее. Он
припомнил теперь ещё очень молодого человека, с длинным горбатым носом,
с
белобрысыми и клочковатыми волосами, худосочного и худо выкормленного,
в
невозможном вицмундире и в невозможных даже до неприличия невыразимых.
Он
помнил, как у него тогда же мелькнула мысль: не определить ли бедняку
рублей
десяток к празднику для поправки? Но так как лицо этого бедняка было
слишком
постное, а взгляд крайне несимпатичный, даже возбуждающий отвращение,
то добрая
мысль сама собой как-то испарилась, так что Пселдонимов и остался без
награды.
Тем сильнее изумил его этот же самый Пселдонимов не более как неделю
назад
своей просьбой жениться. Иван Ильич помнил, что ему как-то не было
времени
заняться этим делом подробнее, так что дело о свадьбе решено было
слегка,
наскоро. Но всё-таки он с точностию припоминал, что за невестой своей
Пселдонимов берёт деревянный дом и четыреста рублей чистыми деньгами;
это
обстоятельство тогда же его удивило; он помнил, что даже слегка сострил
над
столкновением фамилий Пселдонимова и Млекопитаевой…»
Уже на свадьбе Аким Петрович
Зубиков пояснит
генералу, что фамилия «Пселдонимов» получилась из фамилии «Псевдонимов»
«по
глупости» — при переписке бумаг когда-то дурак писарь букву перепутал.
Чуть
позже повествователь сообщит и сведения о прошлом незадачливого героя:
«Ещё не
далее как за месяц до своего брака он погибал совершенно безвозвратно.
Происходил он из губернии, где отец его чем-то когда-то служил и где
умер под
судом. Когда, месяцев пять до женитьбы, Пселдонимов, целый уже год
погибавший в
Петербурге, получил своё десятирублевое место, он было воскрес и телом
и духом,
но вскоре опять принизился обстоятельствами. На всём свете
Пселдонимовых осталось
только двое, он и мать его, бросившая губернию после смерти мужа. Мать
и сын
погибали вдвоём на морозе и питались сомнительными материалами. Бывали
дни, что
Пселдонимов с кружкой сам ходил на Фонтанку за водой, чтоб там и
напиться.
Получив место, он кое-как устроился вместе с матерью где-то в углах.
Она
принялась стирать на людей бельё, а он месяца четыре сколачивал
экономию, чтоб
как-нибудь завести себе сапоги и шинелишку. И сколько бедствий он вынес
в своей
канцелярии: к нему подходило начальство с вопросом, давно ли он был в
бане? Про
него ходила молва, что у него под воротником вицмундира гнёздами
заводятся
клопы. Но Пселдонимов был характера твёрдого. С виду он был смирен и
тих;
образование имел самое маленькое, разговору от него почти не было
слышно
никогда. Не знаю положительно: мыслил ли он, созидал ли планы и
системы, мечтал
ли об чём-нибудь? Но взамен того в нём выработывалась какая-то
инстинктивная,
кряжевая, бессознательная решимость выбиться на дорогу из скверного
положения.
В нём было упорство муравьиное: у муравьёев разорите гнездо, и они
тотчас же
вновь начнут созидать его, разорите другой раз — и другой раз начнут, и
так
далее без устали. Это было существо устроительное и домовитое. На лбу
его было
видно, что он добьётся дороги, устроит гнездо и, может быть, даже
скопит и про
запас…»
И вот самодур Млекопитаев
решил выдать за него меньшую дочь. Пселдонимов, после раздумий и
советов с
матерью, согласился, хотя о любви и речи быть не могло, да и сам он
видел, что
прыщавая его невеста охотнее бы за Офицера
замуж
выскочила. Всё стерпел Млекопитаев (будущий тесть его даже плясать
казачка
перед ним за неделю до свадьбы заставил!), лишь бы с приданным невесты
начать
новую жизнь, а тут генерал припёрся незваным на свадьбу и добавил
молодожёну
новых мук и унижений. Но Пселдонимов оказался умнее, чем можно было
ожидать, и,
не дожидаясь очной встречи с опозорившимся на его злосчастной свадьбе
генералом, через столоначальника Зубикова подал рапорт о переводе в
департамент
генерала Шипуленко. Пралинский с невероятным
облегчением
(сам хотел убежать в отставку!) рапорт подписал и заклялся с этих пор
быть с
подчинёнными «либералом».
ПСЕЛДОНИМОВА («Скверный
анекдот»), мать Порфирия Петровича Пселдонимова.
Это, вероятно, единственный положительный образ в рассказе. Она и для
генерала Пралинского стала, в какой-то мере,
ангелом-спасителем,
особенно в первые самые конфузные минуты, когда он незваным гостем
очутился на
свадьбе подчинённого: «Вдруг все расступились, и появилась невысокая и
плотная
женщина, уже пожилая, одетая просто, хотя и принарядившаяся, в большом
платке
на плечах, зашпиленном у горла, и в чепчике, к которому она, видимо, не
привыкла. В руках её был небольшой круглый поднос, на котором стояла
непочатая,
но уже раскупоренная бутылка шампанского и два бокала, ни больше, ни
меньше.
Бутылка, очевидно, назначалась только для двух гостей.
Пожилая женщина прямо
приблизилась к генералу.
<…> Иван Ильич схватился за неё, как за спасение. Она была ещё
вовсе
нестарая женщина, лет сорока пяти или шести, не больше. Но у ней было
такое
доброе, румяное, такое открытое, круглое русское лицо, она так
добродушно
улыбалась, так просто кланялась, что Иван Ильич почти утешился и начал
было
надеяться…» Расчувствовавшись, генерал думает: «А ведь какие славные
эти
русские старухи!..»
Повествователь рассказывает
горькую историю, как
мать и сын Пселдонимовы после смерти мужа и отца, умершего «под судом»,
буквально погибали от нищеты, пока Порфирий не нашёл место в канцелярии
Пралинского за 10 рублей в месяц, а теперь вот удалось и вовсе
женить сына
на невесте с приданным. Вдова всё терпела ради сына: «Одна только мать
и любила
его в целом свете и любила без памяти. Женщина она была твёрдая,
неустанная,
работящая, а вместе с тем и добрая…» Она уже натерпелась от будущих
родственников
до свадьбы, терпит-сносит все унижения-издевательства во время
празднества, и,
можно догадаться, сколько вытерпит после.
А на свадьбе, к тому же,
именно добрая мать
Пселдонимова взяла на себя все заботы об опьяневшим генералом, вплоть
до того,
что всю ночь за ним горшки выносила.
ПТИЦЫН Иван
Петрович («Идиот»),
ростовщик; муж Варвары Ардалионовны
Иволгиной. Сначала о нём сказано бегло, но достаточно полно:
«…один
молодой и странный человек, по фамилии Птицын, скромный, аккуратный и
вылощенный, происшедший из нищеты и сделавшийся ростовщиком…» Затем уже
подробнее: «Это был ещё довольно молодой человек, лет под тридцать,
скромно, но
изящно одетый, с приятными, но как-то слишком уж солидными манерами.
Тёмно-русая бородка обозначала в нём человека не с служебными
занятиями. Он
умел разговаривать умно и интересно, но чаще был молчалив. Вообще он
производил
впечатление даже приятное. <…> Известно, впрочем, было, что он
специально
занимается наживанием денег отдачей их в быстрый рост под более или
менее верные
залоги. С Ганей он был чрезвычайным приятелем…» Со слов как раз Гани
Иволгина, сказанных князю Мышкину,
становится
известно, что «Птицын семнадцати лет на улице спал перочинными
ножичками
торговал и с копейки начал; теперь у него шестьдесят тысяч…»
Впоследствии к
характеристике Птицына добавляются существенные штрихи в связи, опять
же, с
Ганей, который, потерпев крах и в личной жизни и в служебной
деятельности,
превратился в приживальщика в доме сестры: «Он жил у Птицына на его
содержании,
с отцом и матерью, и презирал Птицына открыто, хотя в то же время
слушался его
советов и был настолько благоразумен, что всегда почти спрашивал их у
него.
Гаврила Ардалионович сердился, например, и на то, что Птицын не
загадывает быть
Ротшильдом и не ставит себе этой цели. “Коли уж ростовщик, так уж иди
до конца,
жми людей, чекань из них деньги, стань характером, стань королем
иудейским!”
Птицын был скромен и тих; он только улыбался, но раз нашёл даже нужным
объясниться с Ганей серьёзно и исполнил это даже с некоторым
достоинством. Он
доказал Гане, что ничего не делает бесчестного, и что напрасно тот
называет его
жидом; что если деньги в такой цене, то он не виноват; что он действует
правдиво и честно и, по-настоящему, он только агент по “этим” делам, и
наконец
что благодаря его аккуратности в делах он уже известен с весьма хорошей
точки
людям превосходнейшим, и дела его расширяются. “Ротшильдом не буду, да
и не для
чего, — прибавил он смеясь, — а дом на Литейной буду иметь, даже,
может, и два,
и на этом кончу”. “А кто знает, может, и три!” — думал он про себя, но
никогда
недоговаривал вслух и скрывал мечту. Природа любит и ласкает таких
людей: она
вознаградит Птицына не тремя, а четырьмя домами наверно, и именно за
то, что он
с самого детства уже знал, что Ротшильдом никогда не будет. Но зато
дальше
четырёх домов природа ни за что не пойдёт, и с Птицыным тем дело и
кончится…»
ПЬЯНАЯ
ДЕВУШКА («Преступление
и наказание») —
случайная прохожая, встретившаяся Раскольникову на бульваре
накануне
преступления. «Выглядывая
скамейку, он заметил впереди себя, шагах в двадцати, идущую женщину, но
сначала
не остановил на ней никакого внимания, как и на всех мелькавших до сих
пор
перед ним предметах. <…> Но в идущей женщине было что-то такое
странное
и, с первого же взгляда, бросающееся в глаза, что мало-помалу внимание
его
начало к ней приковываться — сначала нехотя и как бы с досадой, а потом
всё
крепче и крепче. Ему вдруг захотелось понять, что именно в этой женщине
такого
странного? Во-первых, она, должно быть, девушка очень молоденькая, шла
по
такому зною простоволосая, без зонтика и без перчаток, как-то смешно
размахивая
руками. На ней было шёлковое, из легкой материи (“матерчатое”)
платьице, но
тоже как-то очень чудно надетое, едва застёгнутое и сзади у талии, в
самом
начале юбки, разорванное; целый клок отставал и висел болтаясь.
Маленькая
косыночка была накинута на обнажённую шею, но торчала как-то криво и
боком. К
довершению, девушка шла нетвёрдо, спотыкаясь и даже шатаясь во все
стороны. Эта
встреча возбудила, наконец, всё внимание Раскольникова. Он сошёлся с
девушкой у
самой скамейки, но, дойдя до скамьи, она так и повалилась на неё, в
угол,
закинула на спинку скамейки голову и закрыла глаза, по-видимому от
чрезвычайного утомления. Вглядевшись в неё, он тотчас же догадался, что
она
совсем была пьяна. Странно и дико было смотреть на такое явление. Он
даже
подумал, не ошибается ли он. Пред ним было чрезвычайно молоденькое
личико, лет
шестнадцати, даже, может быть, только пятнадцати, — маленькое,
белокуренькое,
хорошенькое, но всё разгоревшееся и как будто припухшее. Девушка,
кажется,
очень мало уж понимала; одну ногу заложила за другую, причем выставила
её
гораздо больше, чем следовало, и, по всем признакам, очень плохо
сознавала, что
она на улице…» Тут же Раскольников заметил и господина, похожего внешне
на Свидригайлова (Родион так и обзовёт его),
который преследовал
пьяную девушку с определёнными целями: «Господин этот был лет тридцати,
плотный, жирный, кровь с молоком, с розовыми губами и с усиками, и
очень
щеголевато одетый…» Раскольников вначале горячо пытается спасти
напоенную и уже
явно какими-то негодяями обесчещенную девушку от нового насильника,
отдал
городовому последние двадцать копеек на это, но потом махнул в
ожесточении
рукой: мол, какое ему дело до этой девушки, если всё равно она в
«процент
погибших» попадёт? Однако ж, встреча эта не прошла бесследно: пьяная
обесчещенная девушка напомнила и о судьбе Сони
Мармеладовой
и, главное, заставила вспомнить о сестре Авдотье
Романовне
Раскольниковой, «продающей» себя Лужину:
«А что,
коль и Дунечка как-нибудь в процент попадёт!..» Вероятно, встреча с
пьяной
несчастной девушкой на бульваре и стала самой последней каплей, которая
перевесила в душе Раскольникова чашу весов в пользу осуществления его
«идеи». И
он решился на преступление.
<<< Персонажи (Н, О)
|