Глава II
Как я дошёл до жизни такой
1
Весь январь 1994-го я был без
сознания.
Смутно помню похороны… Гроб
почему-то такой
громадный, а Лена в нём — как ребёнок… Поминки… Отрывочно припоминаются
и
допросы следователя-инквизитора…
Причём — врать и гневить Бога
не буду, — не горе я
заливал. Хотя, конечно, я же не совсем уж робот бесчувственный: смерть
внезапная и такая страшная человека, с которым прожил под одним
потолком более
десяти лет, с которым хошь не хошь, а сроднился, эта смерть не могла не
оглоушить. Однако ж когда в канун Рождества, вечером 6-го января, мне
звякнул
Митя и начал бэкать-мэкать: мол, завтра у него 50-летие, юбилей, но он
понимает
моё состояние, так что…
— Какое состояние?! Что ты,
друг Митя, да чтобы я
не поздравил тебя, не выпил за твоё здоровье! Гад ты, Митя! Гад и
подлец! Жди
меня завтра в числе первых гостей!
И вправду, я припёрся в
мастерскую Мити под крышей
одного из небоскрёбов на Советской самым первым и уже изрядно вздрогнувшим.
И потом я от души весь вечер веселился — пил бокалами шампанское,
«Рябину»,
отплясывал и азартно ухаживал за женщинами, не обращая внимания на
косые взгляды
и осуждающие шепотки барановского бомонда.
А мне плевать! Уж лучше косые
взгляды да шепотки,
чем удушающее одиночество в пустой квартире. О-о, как страшно после
череды
многих дней, заполненных говором, сопением, плачем, пением, вздохами,
стонами,
шлепками тапочек, шуршанием одежды, постукиванием спиц, детским смехом,
кошачьим
мурлыканьем, — как жутко вдруг очутиться в вакууме тишины и одиночества…
И я взял за правило:
опохмелившись с утра, уходить
на весь день куда-нибудь, куда глаза глядят. По будням — в Дом печати,
играл
там комедь, будто что-то делаю-маракую по «Квазару», продолжая
опохмелку вплоть
до вечера. В выходные же прямо с утра начинал поход по пивнушкам да
всяким
кафешкам-гадюшникам. А то вдруг, напротив, запасал бутылки и закуски,
запирался
в квартире, отключал телефон и сидел так по три-четыре дня, то
погружаясь в
пустоту пьяного беспамятства, то выныривая в болезненную и угнетающую
пустоту
действительности.
Иринку я сразу же сдал тёще
без борьбы, кота же
хотел оставить при себе, но вскоре понял-убедился — сил и возможности
содержать
его у меня нет. Фунтик также перекочевал на улицу Энгельса. Я уже
тогда, в те
первые дни подозревал-догадывался — какие длинные бесконечные
беспамятные дни
предстоит мне пережить-просуществовать, и пока разум мне ещё
подчинялся, я заложил
в мозгу программу, вбил себе в сознание постулат-заповедь, что бы ни
случилось:
голод, жажда, похмелье, болезнь, нищета, землетрясение, апокалипсис —
ты,
парень, должен и обязан во что бы то ни стало платить аккуратно за
коммуналку,
за телефон и радио. Кровь из горла, а — заплати! Иначе перескочишь
грань
последнюю, за которой ты уже — не человек…
Мне бы как честному и
порядочному совку надо было
подать заявление об уходе с работы, но по зрелому рассуждению я
размыслил-решил: такие мизерные гроши бюджет страны и области не
разорят, а мне
всё ж таки на первых порах подспорье. Это одно. А второе: никакой уже
новоявленный Твардовский или Коротич журнальчик наш агонизирующий не
реанимирует. Тираж его скатился до двухсот пятидесяти экземпляров, и
читали-просматривали его только авторы, публиковавшиеся в нём —
Соросов,
Волчков да другие скучные профессора с доцентами.
А стабильная зарплатишка,
хотя и смехотворная,
действительно, первые три месяца, пока меня всё же не турнули с
редакторов,
здорово, порой, меня выручала. И тогда, когда мне срочно приспичило
рвануть в
Москву. Дело в том, что в декабре, ещё до катастрофы, на писательском
собрании
меня и ещё одного парня — Александра Клушина — избрали кандидатами на
участие в
1-м Всероссийском совещании молодых писателей. И вдруг, уже в конце
января, в
моём кабинете раздался звонок от Алевтинина — он к тому времени уже был
верховным вождём местных писателей.
— Аллё, Вадим? Это Алевтинин
телефонит. Туточки
дельце вот какое, не весьма для тебя приятственное… Здеся, понимаешь,
вызов
прислали, так на одного Клушина — тебя почтой-то не утвердили. Ты не
больно-то
расстраивайся, подходи лучше — мы тут водочку пьём.
Я, конечно, взобрался на 6-й
этаж, клюкнул с
Алевтининым и тем же Клушиным водочки, всячески хорохорясь и бравируя
своей
якобы толстокожестью. Увы, червь обиды и зависти точил мне душу. Нет,
против
Клушина я ничего не имел: парень этот был мне симпатичен и своей,
похожей на
мою, узкоглазостью, и проза мне его нравилась.
В разгар перестройки,
соблазнившись примером
столичных собратьев по перу, иные барановские прозаики взялись стряпать
чернуху
да порнуху, стремясь попасть в струю. Но получалось это у них не весьма
читабельно. И вот вынырнул откуда-то этот самый Клушин, доселе
числившийся
журналистом, опубликовал в «Барановской жизни» три-четыре рассказа и —
удивил.
Писал он — вот именно — в духе времени: жёстко, смело, сюжет закручивал
туго,
язык его был раскован и упруг, в слоге, в интонации повествования
искусно переплетались
юмор и трагизм. Но главное: Клушину удавалось соединять увлекательный
криминальный сюжет с остросоциальным серьёзным содержанием. И ещё: он
не
высасывал сюжеты из пальца, не пользовался белыми нитками. Герои его
рассказов
и повестей, написанных в жанре фантастического
реализма,
в рамках жёсткой прозы — люди обыкновенные, со своими плюсами и
минусами, со
своими слабостями, такие же, как любой из нас. Всё, что происходило в
мире
Клушина, случалось с его героями, могло случиться в любую минуту и со
мной, с
каждым барановцем, с любым россиянином.
В одном рассказе, например, у
него герой,
придавленный окружающей шизодебильной действительностью, послал дочку
маленькую
в магазин за хлебом и пока дожидался, покуривая, её у входа,
нафантазировал,
как её воруют-уволакивают через подсобку булочной в соседнюю
пирожковую,
убивают, разрубают на части, делают из неё пирожки с мясом… В другой
новелле
Клушина прямо среди дня и в центре города пьяные негодяи осаждают в
квартире
героя, его жену и дочку, взламывают двери — и никто-никтошеньки на
помощь погибающим
не спешит…
А совсем недавно в
«Барановской жизни» закончилась
публикация повести А. Клушина «Криминальный цирк». Герой её,
алкаш, такой
же, как и я, случайно, по глупости попадает в лапы мафиозной банды. Это
— как
расплата и предупреждение свыше за его медленное алкогольное
самоубийство, за
кавардак в личной жизни, за равнодушие к собственной судьбе, к тому
«криминальному
цирку», что творится вокруг….
Я лично читал повесть
взахлёб, с горечью и стыдом
узнавая в герое себя, в его судьбе свою непутёвую и колдобистую Судьбу.
Можно сказать, Клушин во всех
своих произведениях
исследует-показывает самую страшную болезнь нашего времени — рак души.
И делает
это, на мой взгляд, профессионально: уже с первой фразы, с начальных
нот повествования
он хватает читателя за горло, потом, от времени до времени давая ему
вдох-передышку, доводит его по перипетиям сюжета до финала, где
окончательно и
придушивает впечатлением…
Одним словом, Клушин меня
интересовал, я даже
собирался привлечь его к участию в «Квазаре», хотя
понимал-предчувствовал: для
этого молчаливого нелюдимого парня возможность опубликоваться-тиснуться
в
институтском малотиражном безгонорарном журналишке — не особо лакома. В
конце
прошедшего года у него каким-то чудом вышел-издался в столичном
издательстве
«Эксмо» сборник криминальных повестей «Облава» — в твёрдом переплёте, в
супере,
стотысячным тиражом. Случай для Баранова беспрецедентный — такие
роскошные
издания местным писателям даже и в самых пьяных снах не снились…
В общем, Клушин ехал на
совещание по праву. Но ведь
могли же, могли, чёрт побери, и двоих нас утвердить!
— А ты, Вадя, возьми, да и
сам по себе поехай, —
посоветовал Алевтинин, закусывая водку салом. — Я в своё время такочки
—
вольным слушателем — на всесоюзное ездил, так меня ещё получше
обсудили, чем
настоящих-то, доподлинных участников. Тем паче, там же на сей раз
Антошкин один
из главных будет. Ехай, ехай!
Я подумал: а почему бы и нет?
Антошкин мне теперь
вряд ли поможет, ну, а — вдруг?.. И как раз жалование на работе выдали
— как
нарочно.
Через день я сунул в дорожную
сумку папочку с
отвергнутыми моими вырезками и рукописями, документы, пару сменного
белья,
бутылку «Рябиновой» и рванул на вокзал.
Утром в Москве, допив остатки
барановской сладкой
настойки и размягчев душой, я, не торопясь, отправился пешком по
Садовому
кольцу, добрёл до Крымского моста, постоял, поностальгировал: через
него
когда-то частенько я хаживал с журфака на Октябрьскую площадь к 26-му
трамваю…
И тут меня ожидал ещё один
ностальгический укол в
сердце. В газетном киоске я вдруг увидел новую газету — «Домашнее
чтение». Я
схватил, развернул, полистал, просмотрел — так и есть: моя
воплотившаяся в
жизнь заветная мечта о газете «Почитаем?» — только о литературе и
только
реализм. Сразу вспомнились те последние вээлкашные дни, коридоры
издательства
«Москва», Антошкин… Неужели это он издаёт? Я глянул выходные данные:
нет — издательство
«Подмосковье» и главным редактором значится какая-то неизвестная мне
дама. Вот
щучья дочь — украла мою идею!
В писательском особняке на
Комсомольском проспекте
действо уже началось, когда я пробрался на свободное место в самую
камчатку.
Толпа юных и уже не очень молодых
литераторов благоговейно внимала президиуму, где восседали
мэтры:
величественный Юрий Бондарев, скромный не по таланту Валентин Распутин,
непроницаемый за бронёй очков Иван Павлинов, неистовый
критик Владимир Бондаренко и оживлённый, энергичный, бодрый, как
всегда, Пётр
Антошкин.
Я,
само
собой, напрягся, внутренне засуетился, сердчонко моё заколотилось, но я
тут же
преодолел-связал себя и строптиво-гордо решил: если он сам меня
заметит, первым
подойдёт — тогда… Но, как только отгремели торжественные речи и
напутствия,
Антошкин исчез.
Делать нечего, я поспешил в
родимую литинститскую
общагу. Участников совещания расселяли там, и я надеялся найти себе
приют —
неужто никого из наших в общаге не осталось?
По крайней
мере, Олег Игнатьев собирался после ВЛК застрять-зацепиться, по примеру
Николая
Шипилова, в ночлежке на Добролюбова, вцепиться зубами в Москву,
пробиться в
текущую и бурлящую литературу.
Прихватив по дороге пару
пузырей болгарского бренди
«Солнечный берег», я добрался знакомым маршрутом до общежития, с гулким
бьющимся сердцем вошёл, показал на ходу вахтёру, молодому парню, старый
свой пропуск
с фотографией, вскарабкался на скрипучем и лязгающем лифте к себе
на 7-й этаж, постучал в свою
714-ю комнату.
Открыл
патлатый парень лет тридцати с пламенно горящим взором, в какой-то
голубой
хламиде, похожей на женскую ночную рубашку, проблеял изыскано:
— С кем имею честь, сударь?
— Войти-то можно, молодой
человек?
— Да сколь угодно, сеньор,
прошу вас!
Я вошёл и мне стало горестно
и скучно: моя милая,
моя уютная и обихоженная комната являла собою плачевное зрелище —
скомканная
серая постель, на столе винегрет из книг, грязных тарелок и стаканов,
на полу
грязи и окурков по щиколотку…
— Поэт? — усмехнулся я.
— Поэт! — гордо тряхнул новый
хозяин моей комнаты
сальными кудряшками вокруг лба и длинной китайской косицей. — Старший
конкистадор Ордена Картузных Маринистов Пантелеймон Окаёмов-заде.
— А-а, понятно. А я жил
раньше в этой комнате.
Неустроев моя фамилия — младший капрал легиона российских реалистов.
— Ну, как же, как же —
читал-с, знаю-с.
— Меня? Читал? Где?!
— А вон, сударь, в шкафу,
фамилию вашу читал-с.
Тьфу ты! Я действительно
перед расставанием с
общагой, со своей комнатой начертал на стенке внутри шкафа: «Здесь
жил-проживал Вадим Неустроев: 1989-1991 гг.»
Старший конкистадор вдруг
закатил глаза, сморщил рот
в куриную гузку, прижал обе ладони к животу под сердцем и
завыл-запричитал в
голос. Я не сразу сообразил — стихи читать начал.
— Эй, эй, Бога ради, не надо!
— всполошился я,
дёргая его за широкий рукав распашонки. — Я по делу. Не знаешь ли,
дружище, где
тут Олег Игнатьев проживает — золотые очки, лысина на полголовы, борода?
— Знаю, — перескакивая на
будничный тон, обиженно
буркнул картузный маринист, — на шестом он живёт, в восемнадцатой…
Олег был дома, стучал на
машинке. Он стучать начал
ещё с первого дня учёбы. Поступил на Высшие литкурсы он как поэт, имея
в активе
три тощих сборничка стихов. Писал стихи он крепкие, добротные, порой
даже и
блистал в отдельных строчках искрою Божией, но вдруг и окончательно
решил: всё,
хватит баловаться стишками — не тот возраст. И взялся Олег сочинять
детективы:
перестал ходить на занятия, не вылезал из-за стола сутками. И тогда же
сразу
решил: домой, на Ставрополье, возвращаться на щите западло и пока не
добьётся
успеха — только Москва.
Признаться, я не верил, и
никто из наших не верил,
в звезду Олега: слишком много званных на пир бестселлертристов,
желающих
потеснить на книжных лотках Николая Леонова да Виктора Пронина, Сергея
Высоцкого да Леонида Словина, но, увы, пока мало на этом пиру
победителей —
избранных…
И вот, только мы с Олегом как
следует
поздоровались, он меня и удивил: достал и принялся подписывать сборник
своих
детективных повестей «Семь шестёрок», в мягкой обложке, но солидный,
который
вышел тиражом аж в 50 тысяч.
— Ну, Олег, ну, молодчага! —
никак не мог я
успокоиться. — Ведь доказал же, доказал, чёрт побери! Всем нам нос утёр!
А Олег, обычно скрытный
донельзя, не смог сдержать
себя, распиравшую его авторскую гордость и признался: оказывается, в
новом
издательстве «Вече» уже готовится к выходу томище его детективов на
тридцать
листов и в целлофанированном переплёте. Дело там пахло миллионами…
Ну, вот, хоть один из нашего
курса выбился-пробился
в человеки. А то я уж думал — зряшный был
набор. Самый
талантливый из нас, русский прозаик Леонид Шорохов, пытался
зацепиться-удержаться в Москве, в России, но был вынужден убраться
обратно под
Ташкент, в чужую страну. Тот же Костя Рябенький в Твери бедствует…
Сергей
Поляков, прозаик, канул-утонул в своей глуши где-то под Челябинском…
Мы прихлёбывали с Олегом
терпкий «Солнечный берег»,
перебирали-вспоминали имена и судьбы сотоварищей по ВЛК.
— Кстати, — вдруг
вспомнил-удивился я, — ты ж,
Олег, не пил во время учёбы ни грамма?!
— Не пил. Я же зарок давал:
пока чего-нибудь не
добьюсь существенного, голову держать в трезвой ясности. А теперь,
согласись,
мне можно и опять расслабиться чуток.
— Ну, ещё бы! Надеюсь, ты
сегодня отложишь работу,
дашь себе передых?
— Конечно, какой разговор!
— Тогда пойдём, я познакомлю
тебя с хорошим парнем
и писателем, он из нашего Баранова — Александр Клушин. Между прочим,
тоже
крутую прозу пишет.
— Постой-постой, —
встрепенулся Олег. — У него в
«Эксмо» книга недавно вышла — «Облава»? Как же, я читал — вон она на
полке
стоит. Да, крепко парень пишет, жёстко.
— Ну вот, тем более вы
сойдётесь.
Мы прихватили вторую бутылку
бренди, спустились на
третий этаж, разыскали Сашу. Участников совещания напихали по четыре
таланта в
комнату. В Сашиной вместе с гостями гомошилось-гомонило этих самых
талантов с дюжину.
Дым стоял коромыслом, пустые бутылки катались-звякали под столом,
полные
пересыхали на глазах. Мы с Олегом присоединились, мигом вклинились в
компанию
молодых и не очень гениев. Те уже, само собой, кричали, выли и
выплакивали свои
стихи, пытались зачитывать вслух самые убойные места из своих повестей,
романов
и эпопей.
И вот тут, как это у меня и
бывает под сильным
градусом, я совершил кульбит, о котором ещё за полчаса до того и не
помышлял.
Дело в том, что ребятам, действительно, оказалось есть чем похвалиться.
Каждый
выуживал из сумок, демонстрировал по две, по три, а то и по пять своих
уже
изданных книжек. Я вдруг, вынырнув на минуту из водоворота хмеля,
отчётливо
представил-вообразил себе, как я буду завтра навязываться со своими
несчастными
рукописями, жалкими пожелтевшими вырезками из областных газет, убогими
подборками
в коллективках…
Поезд на Баранов отходил в
22:40. Я еле успел. И
потом до самой глухой ночи томился на верхней полке, потягивал из
горлышка
десертное вино «Улыбка», размазывая пьяные слёзы по лицу, и горестно
мечтал:
вот взять бы да, как Олег или Клушин, насочинять остросюжетных
повестей-романов
— вмиг прославиться, денег кучу огрести… Но я тут же сам себя
придавливал
трезвым реализмом: где тебе — ни характера, ни силы воли, ни таланта!
Чтобы
дельный роман написать, надо год, а то и два из-за стола не вылазить,
до
кровавых мозолей на заднице, — где тебе, парень!
Я повздыхал, пошмыгал в
темноте носом, дососал
фальшивую «Улыбку» и провалился в угарный клочковатый сон до самого
Баранова.
До родимой дыры.
2
Вообще-то, из журнала я ушёл,
конечно, сам.
Просто мне начальство
принялось усиленно намекать:
мол, я веду себя как-то не так. Раза два проректор Долгоруков по
телефону
выражал недоумение, — почему это меня никогда нельзя застать на месте?
Потом
вызвал меня на ковёр и, морщась от моего густого перегара, начал пенять
мне на
серость «Квазара», его нечитабельность, узкий круг авторов и вообще
слабость моей
редакторской политики. Про дисциплину же Долгоруков лишь мягко
намекнул:
дескать, не мешают ли мне излишняя свобода и независимость?..
Да пошли вы все с вашим
зачуханным задрипанным
журналишкой и с вашей зарплатой в двадцать долларов! Буду я ещё тут
прогибаться
да вертеться!
Я взял, да и настрочил
заявление в единый миг.
Вскоре мне пришлось уже
совсем туго. Когда я по
мелочёвке перезанимал буквально у всех хоть мало-мальски знакомых,
когда эти
близкие и дальние знакомые начали шарахаться от меня на улице, — я
крепко
призадумался. Чёрт с ним, с питанием — можно на хлебе, картошке да чае
продержаться. Но опохмеляться-то надо! Да и за квартиру и телефон
платить…
Торгашей я не люблю. Я их
терпеть не могу. Этих
спекулянтов-перекупщиков, заполонивших улицы города, мешающих проходу,
дерущих
с покупателей три шкуры и обманывающих их на каждом шагу. Да и вообще:
торгаш
базарно-уличный — профессия позорная, грязная, подлая и презренная!..
Это я так себя накачивал
перед тем, как самому
плюхнуться в болотную грязь торгашества. По всегдашней нашей русской
безалаберности я не оставил на позорное утро своего торгашеского дебюта
даже
хотя бы полстакашка чего-нибудь стимулирующего, так что, сжав зубы и
набычившись, я пошёл на штурм рынка с похмелюжного отчаяния.
Впрочем, первое испытание
намечалось всё же не из
самых поганых и сложных. Стоять в рядах торгашеского сброда-люда и
призывно-проститутски заглядывать в глаза прохожим я пока не собирался.
На
первый случай я выбрал себе роль как раз прохожего продавца, и,
напротив,
покупатель должен был призывно-вопросительно заглядывать мне в лицо.
Такие
перевёрнутые отношения на рынке существовали только вокруг одного
товара —
золота.
Ко дню своего рождения я
решил продать обручальное
кольцо жены. К слову, я тогда ещё, в начале распродажной эпопеи, твёрдо
намеревался распродать-загнать только лишние в
доме вещи,
ненужные мне, без которых жизнь моя квартирно-повседневная не изменится
ни на
йоту или потускнеет лишь чуть. И, признаться, я злился на себя и ругал
последними словами, несмотря на отвычку материться, за то, что
расхлюпался-разнюнился
сразу после похорон и отдал тёще все дорогие побрякушки Лены — кольца,
браслеты, кулоны, серьги, часы… Ефросиния Иннокентьевна поначалу
наотрез
отказалась было, но я заставил взять — не для неё же, для Иринки, когда
подрастёт. Тёща бывшая всё ж таки взяла шкатулку, но обручальное кольцо
дочерино вернула, опасаясь, видно, какой-то дурной приметы, и наотрез
запретила
притаскивать, как я намеревался, одежду и обувь Лены: я, заявила, слава
Богу,
ещё дееспособна и Иринку сама обую-одену, будет ходить не хуже других,
а посему
благодеяний никаких, мол, не надо, тем более — от чужих людей…
Я видел-чувствовал: Ефросиния
Иннокентьевна верит,
вполне верит следователю-собаке, будто это я подговорил того
залеченного психа
Панасова упокоить мою жену таким страшным топорным
способом. Я пробовал ещё на поминках оправдываться — выходило всё
глупо,
бестолково, и вправду, почему-то неубедительно…
Сразу за входом на галдящий
рынок-вавилон маячило
штук пять сборщиков-вымогателей золота с зазывными картонками на
животах. Я не
успел и сообразить, как в меня вцепился жирный черномазый мужик
цыганистого
вида в кожаной чёрной куртке и свитере, обливающийся потом.
— Эй, дарагой, давай золота!
Нэ абижу!
Я, как суслик зачарованный,
беспрекословно протянул
потному удаву колечко Лены. Шустрый пузан мельком глянул на него,
зажал-упрятал
в необъятный кулак, ощерил-обнажил в улыбке золотые мосты:
— Двадцат тыщ хочэшь?
Я замялся. Я не знал, сколько
сейчас золото стоит,
но цифра, конечно, смехотворная. Я замотал больной головой, пытаясь
сообразить:
так, кольцо это мы купили за 350 рэ… Цены выросли — если судить по
водке и
хлебу — примерно раз в четыреста… Значит, кольцо такое сегодня как
минимум
больше ста тысяч стоит, а то и под полтораста…
— Сто.
— Э-э, дарагой, разарыт
хочэшь? Бэри трыдцат и
разайдёмса!
— Сто, — упрямо повторил я,
хотя чувствовал себя
паршиво и неловко — на нас оглядывались, к нам прислушивались.
Цыган подбавил десять, потом
ещё десять и — тоже
упёрся. Отсчитал полсотни и принялся трясти деньгами перед моим носом.
Я понял-сообразил:
больше он не даст. И ещё я, заглянув в его бесстыжие масленые гляделки,
усёк
одну простую истину: с колечком я так или иначе распрощался навсегда —
конокрад
этот лоснящийся его из кулака грязного уже не выпустит. Если оно,
колечко моё
родимое, ещё находится в его волосатом вонючем кулаке. Да и
опохмелиться уже
страсть как хотелось.
— Ладно, — махнул я рукой,
забирая деньги, — чёрт с
тобой! Передавай привет Колюхе Сличенко!..
Уже у порога прибазарного
кафе «Славянка» я
пересчитал мятые бумажки — оказалось сорок пять тысяч. Ну, обормот
черномазый!
Ну, гад ползучий!
Потом, приняв лекарственную
дозу, я заглянул в
магазин «Изумруд», увидел ценники и ещё долго и сладострастно, забыв
завет,
ругался-матюгался: цыганская мерзкая рожа наказала меня тысяч на сто.
Спустя время, на второй штурм
рынка, уже со своим
кольцом, я ринулся во всеоружии личного горького опыта. Я не стал
дожидаться
полной засухи, приготовил-оставил допинг,
принял граммов
двести пятьдесят и, усмешливый, уверенный в себе, отправился встреч
базарным
хапугам. На этот раз я миновал передовой отряд наглых и жирных
скупщиков,
выбрал тихую миловидную женщину интеллигентного вида — в очках, глухом
тёмном
платье. Но, к моему изумлению, она тихо и скромно предложила мне для
начала ту
же смехотворную скромную мзду — двадцать тысчонок.
— Да вы что, — вскричал
невольно я, — все здесь из
одной шайки-лейки, что ли?
Женщина потупилась,
порозовела, тихо принялась
оправдываться:
— Я не из какой не шайки, но
цены у нас одни — так
положено. Я за такое кольцо больше шестидесяти тысяч просто не могу
заплатить —
не имею права…
Она виновато-извиняюще
улыбнулась, и я понял, что
уж эта-то женщина — скорей всего, бывшая учителка или воспиталка
детского сада
— на золоте не богатеет, за кусок хлеба на кого-то горбатится и
позорится-унижается. Но и мне филантропничать было уже не с руки. Эх,
если бы
госскупка в «Изумруде» работала, да рыночная мафия золотоскупская давно
её там
задавила-прикрыла — газеты об этом писали.
И тут мне в голову впорхнула
здравая мысль и совсем
не случайно: я как раз уже проскочил весь базар и стоял напротив двери
облезлого жёлтого здания, на котором одна вывеска гласила — «Веткиоск»;
другая
— «Ювелирная мастерская». Внутри посетители приобретали в одном окошке
средство
от блох, в другом ремонтировали броши да серьги. Тут же, без
разговоров, у меня
взяли кольцо и заплатили вполне по-человечески — сто тысяч.
Когда и эти финансы уже
запели романсы, я
счастливо, случайно и удачно провернул одну странную обменную операцию.
В
пивнушке я сошёлся-разговорился с мужиком — даже имени его не помню, —
который
начал жалиться: мол, не купили они вовремя цветной телевизор, а теперь
и
мечтать о том смешно, а баба совсем загрызла попрёками да укорами…
Баба его, тощая и злая, чуть
не погнала нас
уполовником, когда мы припёрлись с диким несуразным предложением.
Однако ж я
вид имел ещё степенный, интеллигентно-человеческий, да к тому ж
предъявил
паспорт с пропиской, напел, будто работаю в пединституте
преподавателем. И вот
такие случились обстоятельства: зарплату задерживают, жена погибла
недавно («Вы
слышали — топором?» — «А как же! Ой, так это вашу?» — «Да!»), и вот
срочно
понадобились деньги.
Я оправдывался, как будто
пытался их надуть, хотя в
итоге за свой шикарный с необъятным экраном радужный «Горизонт» я
получил
допотопный серенький «Рекорд» и сверху всего лишь двести штук.
Хватило недели на две…
И тут, уже по удушающей жаре,
я решился, загнанный
в тупик нуждой, принять настоящее торгашеское крещение. Но опять же
сохранить
хотя бы какую-никакую мину при плохой игре и для начала попробовать
торговать
благородным товаром — книгами. Я просмотрел свои стеллажи и полки,
отобрал более
двух десятков самых ходовых, на мой взгляд, книг — сборник Высоцкого
«Не вышел
из боя», двухтомник Пастернака и однотомник Цветаевой из серии
«Библиотека
поэта», трёхтомник Бунина, «Тихий Дон» Шолохова, ту же «Девичью
игрушку»
Баркова, «Это я — Эдичка» Лимонова, «Декамерон» Боккаччо, «Жюстину»
маркиза де
Сада…
Набив неподъёмно сумку, я
притащился на
Коммунистическую, выбрал местечко неподалёку от группы лотошников-профи
и
выложил свои книжные богатства на высокий бордюр-скамью вокруг
ромбовидной
клумбы. И тут же на меня навалилась такая тоска, такая невыносимая
стыдоба, что
я присел даже чуть в сторонке, словно бы и книги продажные
вовсе не мои, а так — попросили меня присмотреть за ними. Я вновь, как
назло,
был трезв, с большущей похмелюги — застенчив, робок, угрюм. Донимала и
угарная
жара.
И тут прохожий — господинчик
с козлиной бородкой и
в профессорских очочках — подскочил, вцепился с ходу в Пастернака,
проблеял:
— Сколько?
Ответ мой его поставил в
тупик.
— Сколько дадите.
— Пять тысяч вас, милейший,
устроит?
— Устроит, — бормотнул я,
хотя сумма меня абсолютно
не устраивала.
Только-только дебютный мой
покупатель ускакал, и я
саркастически поздравил себя с почином, как тут же ко мне
поддефилировал один
из лотошников: здоровенный охламон с перебитым носом, с татуировками на
голых
плечах и по кличке, как я слышал, — Букинист. Его видал я ещё в брежние
времена, когда писал репортаж-статью о чёрном книжном рынке — он уже
тогда спекулировал
там.
Букинист с прищуром оглядел
мой товар, навис надо
мной.
— Ты, мужик, откуда такой
шустрый?
— Как откуда? — скукоживаясь
внутренне от зловещего
тона допросчика, выдавил я. — Местный я, барановский.
— Ну, вот и канай отсюда,
продавай свою макулатуру
где-нибудь в Баранове!
— А здесь, что же, не
Баранов, что ли? — квакнул,
хорохорясь, я.
— И здесь Баранов, — снизошёл
до объяснений
Букинист, видя мою торгашескую лопоухость, — только здесь место —
платное.
Выкладывай лимон и торгуй с утра до вечера весь год. Понятно?
— А что же мне делать? —
проблеял я. — Мне деньги
нужны — чтобы жить… Я — голодаю…
Похмельный голос мой дрогнул,
фраза прозвучала
убедительно.
— Ну, ладно, —
покровительственно подытожил переговоры
Букинист, — мужик ты, я гляжу, неплохой. Так и быть: забираю твой товар
оптом.
Значит так: одна, две, три… Всего двадцать одна штука, итого — двадцать
одна тыща…
— Но ведь книги-то уникальные
— сейчас многие из
них и не издают, — взбрыкнул я.
— Вот именно, не издают и не
покупают, — пробурчал
Букинист, подумал, поглядел на меня. — Ладно, на вот тридцать и чтобы я
тебя
больше не видел — понял?
Я молча взял деньги и,
злясь-психуя на Букиниста,
на себя, на весь белый свет, поплёлся в «Центральный». Вот ведь мать
вашу так —
что терпеть-выносить приходится!.. Нет, правильно, хотя и чересчур
крепко-солёно выразился-воскликнул Эдичка Лимонов на последней странице
своего
самостриптизного романа: «Я е…л вас всех,
ё…е в рот суки! Идите вы все на х…!»
Вот именно — идите!
3
Вскоре я притартал Букинисту
ещё одну полную сумку
книг — он взял.
А потом я подумал, да и
предложил ханыге заглянуть
ко мне домой — забрать всю библиотеку скопом. Он пришёл в тот же вечер,
долго
ковырялся, отбирал. Я сам сразу отложил несколько томиков непродажных:
Рубцов,
Есенин, Тальков, оставшийся «Нерв» Высоцкого, Достоевский, Пушкин,
Монтень,
три-четыре самых ценных словаря… Букинист в конце концов тоже
забраковал десятков
пять книг — совсем уж неходовых на рынке: Чехов, Тургенев, Гончаров,
литературоведение, шедевры местных авторов…
Так что на опустевших
стеллажах остался как бы
памятник моей домашней библиотеке, каковую я начал собирать ещё со
школы, в
запредельно далёкие сибирские времена.
И чёрт его знает — как
стремительно тают-исчезают
проклятые деньги! Да ещё с моей дурацкой привычкой при малейшем и
маломальском
богатстве и звоне в кармане тут же изображать из себя Крёза с Лукуллом
одновременно, тащиться непременно в ресторацию, кого-то угощать…
Дня через два-три после
финальной сделки с
Букинистом, утром, ещё до конца не проснувшись, я испугался, буквально
похолодел. Дело в том, что я лежал-спал… на раскладушке! Мама миа! То
ли у меня
крыша всерьёз поехала, то ли всё это — и смерть Лены, и последние
полгода
пьяного одиночества — мне лишь привиделось в кошмарном сне, и сейчас,
открыв
глаза, я увижу на постели в нише две родные фигуры — жены и дочки…
Я открыл глаза, повернул
чугунную голову и
действительно узрел на диване две спящие фигуры. Думать-соображать сил
не было.
Опасаясь разбудить их, я, крадучись, выбрался
из
скрипучей раскладушки, машинально глянул — так и спал с протезом, рука
затекла.
Я поддёрнул трусы под рубашку, подкрался на цыпочках к нише: на моём
ложе
почивали, обнявшись, две незнакомые мне девицы — кудрявая брюнетка и с
прямыми
волосами блондинка.
Я замотал головой — видение
не исчезло. Тогда я
двинулся тишком на кухню, стол там своей живописностью напоминал
натюрморт
«Наутро после пира». В одной бутылке я обнаружил со стакан водки,
нахлюпал в
стакан, с содроганием принял и начал ждать результата.
Увы, хотя через пяток минут
голова и прояснилась
чуть, но память бастовала напрочь.
Я вернулся в комнату, напялил
брюки, присел на край
постели, принялся тормошить спящих красавиц. Они вскинулись, вытаращили
на меня
заспанные глазёнки: ничего так, молоденькие, вполне симпатяшки с милыми
прыщиками на щёчках. Сердчишко у меня сладко притиснуло. И особливо —
когда их
пальчики опустили край одеяла и открылись взору моему юные
встопорщенные грудки
— свистушки спали нагишом. Я засмущался, очки поправил, увёл взгляд в
сторону,
прокашлялся.
— Девушки, а вы, собственно,
кто? Откуда?
— Ну, вот, Натка, —
всплеснула руками чёрненькая, —
я же тебе говорила: наутро он всё позабудет!
— Да уж, Роза, — откликнулась
вторая, — столько
выпить — никаких мозгов не хватит.
— Так что же нам делать? —
как бы испуганно
воскликнула та, что Роза.
— Ой мы несчастные, ой мы
гонимые! — заголосила
вполголоса та, что Натка.
Они обнялись и театрально
зарыдали. Водчонка меня
уже хорошо взбодрила, чувство юмора прочистила, да и два тугих и сочных
обнажённых девичьих тела действовали на меня явно тонизирующе.
— Ну, хватит! — притворно
строго одёрнул я
расшалившихся прелестниц. — Давайте толком объясняйте, иначе я сейчас
вас
изнасилую!
— Ой, Натка. — вскричала
чёрненькая, — приготовься
скорей, а то, как вчера — пообещает только, а сам в кусты.
Роза отбросила одеяло прочь и
откинулась на
подушку, заливаясь хохотом. Бесстыдно раздвинула ноги и Наталья, но всё
же
прикрыла лоно наманикюренной ладошкой.
— Ну, ну, давай, что же ты —
с вечера ещё
грозишься!
И я, покрываясь багрянцем,
смутно начал
припоминать, как прижимал вчера девчонок этих, как танцевали мы
томительное
танго втроём (только вот — где?), как я раздевал их и раздевался сам… А
потом —
мрак и темь. Вот гадство: и вправду — алкоголь до добра не доводит!
Вернее — его излишки…
Вскоре всё
прояснилось-вспомнилось. Гостьи мои
вскочили с постели, тут же, толкаясь, деловито пошукали в платяном
шкафу,
напялили на себя Ленины халатики — они им, малявкам, почти впору
пришлись,
разгребли стол на кухне, вынули из сумки бутылку «Солнечного берега»,
заначенную от меня накануне, принялись между тостами вразнобой и
дополняя друг
дружку обрисовывать мне вчерашнее.
Картина складывалась
следующая: я подсел-привязался
к ним на втором этаже в «Центральном», приглашал по очереди танцевать,
угощал
шампанским. В конце концов они мне открылись, что сами из Вавиловска,
только
что кончили школу. Родители каждой из них вознамерились тут же спихнуть
их
замуж, отыскали женихов противных из новых русских,
торгашей толсто-мерзких, вот они, две подружки неразлучные, и решили
сделать
ноги от родимых озабоченных родителей и вонюче-пузатых женихов. Деньги
у
девушек есть-имеются, так что они намеревались снять пока комнатку,
пожить в
губернском центре, осмотреться, а там видно будет.
Я, естественно, предложил
беглянкам кров в своём
доме, по-рыцарски отказался от квартплаты, но девушки, узнав мои
обстоятельства
и перипетии Судьбы, ни за что не согласились жить задаром и пообещали
заплатить
за месяц аж сто тысяч. Да они месяц всего и проживут — не больше. Они
твёрдо подумывают
в Москву податься, а там, может, и за бугор — красивым русским девушкам
везде
сейчас дорога открыта, в тот же Израиль, к примеру. Тем более, что Роза
—
наполовину еврейка…
Между тем, бренди соединялось
в организме с
водочкой, образуя пенящийся эликсир любви. Тем паче, халатики у
девчонок всё
как-то распахивались да спадали с узких плеч. Я начал возбуждённо
хихикать,
чмокать их то в губки, то в шейки, а потом и в сосочки розовые да
припухшие…
Девушки как-то странно жеманились, пересмеивались, целовались-гладили
одна
другую.
Наконец, достигнув точки
кипения, я увлёк их в
комнату, в ещё так и не убранную постель. Раздел, уложил, скинул и с
себя
брюки, исподнее — всё, кроме рубашки, забрался в жаркую серёдку,
прихрюкивая от
восторга, от пикантности ситуации. Мы принялись лизаться, взялись
кувыркаться
да барахтаться, словно воспроизводя-репетируя сцены из самых крутых
видеопорнушек.
Вот это жизь!
Я ликовал, я задыхался, я
ощущал себя студентом, я
словно вновь дышал атмосферой ДАСа.
Но вдруг я приметил, что
Наталья с Розой чаще
целуются-милуются между собой и охотнее оглаживают друг дружку, а я
чаще ползаю
где-то вокруг да около. Я схватил Розу за плечо, оторвал от Натальи,
разъединил
их, прервал их чувственный поцелуй-засос и недвусмысленно дал понять:
мол, пора
и к заключительной фазе любовной игры приступать…
— Натка, давай ты! — уступила
Роза.
— Нет, Роза, ты! —
заупрямилась с чего-то Натка.
Бог мой, что за дурацкие
препирательства?
— Да вы что, девчата? —
возопил я. — Сегодня — не
вчера! Сегодня меня на обеих хватит — не боись!
Я без дальнейших разговоров
навалился на Розу — она
была явно погорячее, понеистовее…
Увы, в самый волнительный
момент я жара её не
почувствовал — она явно филонила, отдавалась без охоты, вяло. Однако ж
я, не
желая разбираться в причудах и ещё распалённый сверх меры, буквально
следом
подмял под себя и плавно-медлительную Наталью, но та и вовсе разлеглась
подо
мной резиновой равнодушной куклой. И вдобавок, в самый разгар действа
Роза
вдруг через рубашку впилась зубами мне в лопатку и всерьёз укусила…
Морщась от боли и
разочарования, я поплёлся под
душ, потом допил на кухне остатний глоток «Солнечного берега», вернулся
в
комнату и — остолбенел. Девчонки, не замечая меня, занимались любовью
всерьёз —
со стонами, вздохами, судорогами, слезами и ручьями пота… Так вот оно
что —
лесбияночки!
Ну и ну!
Впрочем, мы зажили с
девчатами душа в душу. Они мне
и на самом деле вручили аванс в полста тысяч, так что я с утра совершал
культпоход
по магазинам, закупал на весь день питьё-жратьё, они чего-нибудь
готовили-стряпали, а потом мы слушали магнитофон, пластинки, танцевали
и
веселились. Я пил, девушки больше сигареты палили. Они охотно
демонстрировали
мне стриптиз и устраивали напоказ свои лесбийские игры, а от времени до
времени, уступая моим плотским домоганиям, удовлетворяли по очереди
гетеросексуальную похоть «дяди Вади» — так эти свистушки дурашливо
взялись меня
величать. Не жизнь — малина. Я беспрерывно жевал-пожёвывал «Стиморол» с
неповторимым
устойчивым вкусом,
да прыскал себя во все
места дезодорантом, дабы от меня не припахивало старым козлом.
Запасные ключи, правда, я
постоялицам не доверял:
если бы им приспичило куда выйти в моё отсутствие, они могли захлопнуть
дверь
на нижний замок-автомат. Однако ж гостьи-жилички мои на улицу и носиков
не
казали, опасаясь знакомых, да и упоённые возможностью вдали от
родительского
догляда любить-ласкать друг дружку без помех, заниматься запретной
любовью с
утра до вечера и с вечера до утра.
Примерно через неделю я
впервые отлучился из дому
надолго — подался в Дом печати на писательское собрание. Мне так не
хватало в
моём беспрерывном похмельно-пьяном бытии разговоров-бесед о литературе!
Как
всегда, после собрания ещё добренько посидели-почокались,
покричали-поспорили.
Приехал, к тому ж, из своей Никифоровки Толя Остроухов, был и Саша
Клушин —
его, кстати, на том совещании молодых в Москве сразу приняли в Союз
писателей
России, лишив барановских классиков сладостной возможности над ним
поизгаляться…
А Толя Остроухов меня потряс.
Он всех нас,
алкашей-циников, потряс до глубин наших провонявших водкой душ. У него
только-только вышла первая книжечка стихов «Волчье эхо», и мы по
очереди — то
издатель Алевтинин, то Саша Клушин, то я — читали-зачитывали вслух
строки из
сборника и на полном серьёзе восклицали — ге-ни-аль-но! Особенно
оглоушила меня
вещь под названием «В октябре» и с подзаголовком «Рассказ».
Напечатана-оформлена она была в строку, под прозу, лишь в некоторых
пиковых,
кульминационных точках, появлялась стихотворная строфика. Я думаю, если
кто-нибудь когда-нибудь возьмётся составлять антологию поэзии XX века —
«В октябре» Анатолия
Остроухова включить в неё надо без всякого сомнения.
Вот эта вещь:
В
ОКТЯБРЕ
Рассказ
Весь издёрган осенний дождик, грязь и мокрядь
кругом села. Хорошо,
что достала дрожжи молодая соседка вдова.
Я на улицу вышел. Погодка… Тучи рваные, ветер,
край света. И шагала
гусиной походкой городская учителка Света.
Я сегодня был вовсе не пьяный. Рот украсив
улыбкой кривой. — Как
твоё настроение, Света? — я спросил и мотнул головой.
Городская учителка гордо, словно сроду вина не
пила, на мою
побледневшую морду посмотрела и взор отвела. И, качая вихлястыми
бёдрами, как
солдат-новобранец в строю, чуть задела идущую с вёдрами молодую соседку
мою.
Уступив педагогу
тропинку,
и неспешным движеньем руки,
молодуха смахнула дождинку
со своей заалевшей щеки.
Я смотрел на крутую дорогу. Там ветрище буруны
крутил. И спросил,
затаивши тревогу: — Ну, чего я вчера натворил? Вероятно, опять
дебоширил и
кричал в деревенской тиши, что во всей этой дали и шири нету места для
вольной
души? Или снова стрелял из двустволки и, упав за соседним бугром, выл,
да так,
что тамбовские волки озирались с тоскою кругом?
Сжав от холода полные плечи и, поправив жакет
на груди, молодуха
сказала: — Под вечер, как прогонят коров, приходи. И смущённо, меня не
касаясь,
вёдра взяв, по тропинке пошла. Чуть глаза опустив, опасаясь мутно-серых
окошек
села.
Было скудно кругом и
тоскливо.
Я стоял на
дороге один.
Только в небе вдруг горько-счастливо
зарыдал пролетающий клин.
Запоздалый, пронзительный, долгий,
по небесной дороге крутой
клин летел и кричал без умолку,
и прощался навеки со мной.
Этот плач выворачивал душу.
Я бежал и кричал им с земли.
Плач слабел. Доносился всё глуше,
и растаял… растаял… вдали.
Было пусто кругом. И погано. Я стоял на дороге
один. А потом, словно
в дуло нагана, исподлобья взглянул в магазин. И, ругаясь с двоюродной
тёткой,
ведь она продавщицею там, я разжился вдобавок селёдкой и поплёлся к
прибрежным
кустам…
Добавляли потом с
мужиками,
на задворках, на свежих дровах.
И я взмахивал плавно руками,
им рассказывая о журавлях.
А очнулся я всеми забытый и разбитую тронул
губу. У дороги, дождями
размытой, я стоял, прислонившись к столбу.
И пошёл я, канавы считая, и выкрикивал в небо
слова… У калитки, меня
поджидая, неумело курила вдова.
Усадила за стол. Укоряла… А я чуял — иду я ко
дну. Но, рукой
дирижируя вяло, всё затягивал песню одну: — Я моряк, затерялся на суше…
— и не
знал этой песни конец. И шептал беспрерывно: —Танюша… И всё лез
целоваться,
подлец.
Всё мне чудились
дальние реки.
Тяжелела моя
голова.
Приближалися первые снеги.
В огородах лежала ботва.
Я читал-перечитывал этот стих
и вслух, и про себя,
утирал слёзы и с ужасом думал: как же плохо, как же тоскливо живётся
Толе
Остроухову в его никифоровской дыре. И ещё, давясь тёплой водкой, я всё
умолял
Толю: не пей, брось пить! Ты же сопьёшься! Тебе нельзя, ты — гений!
Толя с
неистребимой доброй улыбкой на мальчишеском, несмотря на тридцать с
лишком лет
и бородатость, лице, смущался от похвал и беспрерывно говорил-повторял:
спасибо, спасибо, спасибо!.. Словно это мы ему, а не он нам дарил
восторг и
восхищение…
Короче, домой я притащился в
крепких сумерках. На
звонок никто не открывал. Что за катавасия — в ванне, что ли,
бултыхаются-балуются
мои лесбияночки? Я достал ключи, отпер дверь — держал её только нижний
замок.
— Э-эй, Роза, Ната! Где вы?
А душа уже подсказывала:
кончилась, увы,
райско-бордельная житуха.
В кухне на столе, прижатая
запечатанной бутылкой
водки, белела записка: «Дядя Вадя! Прости за тряпки,
они тебе
всё равно ни к чему, а нам — память о тебе. Спасибо за всё! Мы тебя
любим! Гуд
бай! Роза и Ната»
Я кинулся к шкафу: так и есть
— два лучших платья и
два костюма Лены как корова языком слизнула. И халатики. Эх, лучше бы я
и
вправду все эти тряпки-шмотки тёще отдал или продал их…
Впрочем, я никак не мог на
свистушек этих
разозлиться всерьёз — всё ж таки они подарили мне улыбчивые щекотные
воспоминания. Да и хорошо, что всё это кончилось. Я видел, денег у
девчонок —
куры не клюют: поди ограбили своих предков, а то и женихов. Я с ними
мог
вляпаться в большущую историю. Нет, всё же вольтеровский герой прав: всё,
что ни делается в этом лучшем из миров, всё — к лучшему.
Я вернулся на кухню, выпил
водочки. Пожелал Розе и
Натали
счастливой дороги и судьбы.
Но тут мне словно кто шепнул,
подтолкнул меня: я
бросился к стеллажам — так и есть! Сборник Николая Рубцова «Россия,
Русь! Храни
себя…» исчез, — эта светленькая Ната всё его крутила-перелистывала… Ну
и сучка
же!
Схватив с полки оставшийся
скромный сборничек
Николая Рубцова из серии «Поэтическая Россия». Я пошёл на кухню,
наполнил
стакан почти до краёв, выпил залпом, наугад раскрыл книжку:
Я люблю,
когда шумят берёзы,
Когда листья падают с берёз.
Слушаю — и набегают слёзы
На глаза, отвыкшие от слёз…
Я
сам утёр выступившие от
злой водки или ещё от
чего слёзы.
Эх, девчонки-свистушки,
малышки-лесбияночки. Ну,
зачем, зачем вам в Израиле Николай Рубцов?!
Зачем?
4
Я проснулся на следующий день
с тоскою в сердце.
Увы, я уже понимал-вспоминал
спросонья —
опохмелиться, скорей всего, не на что. Абсолютно. Я ещё час целый томил
себя,
ворочался в постели, лелеял мыслишку-мечту: а — вдруг? Может,
запамятовал, и в
кошельке ещё остались тугрики?
Наконец, я, улавливая
равновесие, привёл себя в
вертикальное положение, невольно охая и хватаясь рукой то за голову, то
за
желудок, принялся шарить по всем сусекам. В кошельке пестрело-звякало
несчастных рублей двести с мелочью, в карманах — ни шиша. Я
заметался-запаниковал:
деньги нужны были, без них я — погиб. В прямом смысле! Хотя бы тысчонку
одну —
на первую порцию.
Тщетно!
Я метнулся на кухню, поставил
в кружке воды на
конфорку, посмотрел — чая на чифирную заварку вроде хватало. Когда
чёрно-дегтярная горькая жижа чуть прогрела внутренности, я чуток
перевёл дух,
но не до конца. То ли я не по правилам чифирь взваривал, то ли заварка
какая-то
фальшивая попалась, — действовало слабо.
С отчаянием я перелистал
телефонную книжку — кого
бы озадачить? Увы, и ещё раз, увы! Я всем и вся задолжал уже донельзя.
Да даст,
даст тот же Алевтинин, даст — он никогда не отказывает! Однако ж
последнюю
грань наглости перешагнуть я всё же не мог: Сан Санычу я задолжал уже
ровнёхонько сто тысяч, — сколько ж можно?
Нырнув в сервант, я взялся
перебирать
флаконы-пузырьки: ну хоть чего-нибудь бы хряпнуть-принять! Там
оставалось на
донышке моего любимого одеколона «Миф» и три-четыре хрустальных
флакончика-напёрстка с духами. Мельком я отметил — чего-то не хватает:
девахи-извращеночки, видать, и тут покопались, блядёшки!
Я выбрал самый крупный
пузырёк — духи
«Вдохновение». Ну, что ж, в самый раз для пиита. Заранее давясь
тошнотой, я
отправился на кухню и вдруг заметил: нижний из трёх левых ящиков
письменного
стола приоткрыт. Я на ходу торкнул его ногой, задвинул. Но уже в
прихожей
подумал: а с чего это он приоткрыт-то? Ну-ка!
Вернувшись, я поставил духи
на стол, выдвинул ящик.
Там у меня хранились папки с рукописями, черновиками, вырезками —
микроархив.
Зачем я мог накануне в этом хламе копаться?
И тут я увидал-узрел радужный
уголок, торчащий
из-под нижней папки. Я приподнял её и чуть не впал в идиотизм от
счастья — на
фанерном дне ящика красиво пестрели одна пятитысячная купюра и две
тысячных.
Семь полновесных натуральных тысяч — бессознательная моя заначка! Такой
эйфории
я не испытывал даже тогда, когда ещё в десятом классе выиграл в
«Спортлото» 118
рублей — почти месячный оклад матери, и такого восторга не испытал бы,
вероятно,
и тогда, когда вышла б вдруг книжка моих стихов…
Через пяток минут я вышагивал
вприпрыжку по бывшей
Орлезмеиной, а нынешней опять Базарной к кафе «Славянка», пробираясь
сквозь
строй торгашей. У самого крыльца лечебницы,
когда я изо
всех сил уже глотал обильные слюни предвкушения, меня неуверенно
окликнули
сбоку:
— Вадим?
Я глянул: ба — Андрис Томин!
И тут же я испугался:
сколько времени сейчас уйдёт на здоровканье, охи-ахи, рукопожатия и
прочую
муру. Я окинул взглядом хозяйство Андриса: он предлагал прохожим на
перевёрнутом ящике всякую мелочёвку — сапожный крем, прищепки бельевые,
нитки,
спички, средство от тараканов и тому подобное.
— Вот что, Андрис, —
решительно приказал я, —
оставь-ка свой товар бесценный на соседа и айда на пять минут вон в
«Славянку»
— там и погутарим…
Вскоре мы с Андрисом сидели в
уголку кафе, впитывали
порциями «Рябину» и перебивали друг друга. А поговорить-повспоминать
было о
чём. Мы не видались лет восемь, а то и все десять. Когда я работал в
молодёжке,
этот парень с прибалтийским именем и красивым лицом киногероя, похожий
на Василия
Ланового в юности, служил освобождённым комсоргом крупнейшего в
Баранове
профтехучилища. Я как-то о нём написал зарисовку, он взялся ходить ко
мне в
редакцию, приносить заметки. Он тогда возмечтал выбиться-выучиться в
журналисты. Но получалось у него туго: слова от него
ускользали-прятались, фразы
получались тусклыми, текст угловатым и скучным.
Вообще, замечу попутно,
умение точно
выбирать-подыскивать слова и составлять-связывать их так, чтобы
рождалась
мелодия стиля, возникала аура интонации, дар этот — вещь редчайшая.
Андрис вскоре это понял, перо
забросил. И мы
постепенно потеряли друг друга из виду. И вот, спустя десять лет, он —
мелкий
уличный торговец. Да к тому ж, как выяснилось, развёлся недавно с
женой, ушёл
из дому, перебивается в сторожке на хоздворе барановской тюрьмы, где и
подрабатывает сторожем.
— Э-эх, — мечтательно
признался Андрис, — мне б
сейчас торговлю пошире развернуть, — я б тогда ухватил судьбу за вымя!
— А у судьбы имеется вымя? —
усмехнулся я. — Я ж
тебя учил когда-то, вспомни: метафора, даже самая фантастическая,
должна иметь
реальную основу. Судьба ведь не корова?.. Впрочем, время учёбы прошло.
Давай-ка
репетатур, да я тебе дельце предложу…
Андрис суть проблемы ухватил
с ходу, и дела у нас
закипели. Начали мы с мелочей. Только на одной кухне я обнаружил
десятки лишних
и абсолютно не нужных мне в повседневности вещей: три жостовских
подноса и один
из нержавейки с гравировкой, самоварчик тульский, фильтр для воды
«Родник», зеркало
круглое настенное, резной деревянный набор утвари — скалки-мялки
всякие, набор
ножей и набор поварёшек-шумовок, три термоса разного калибра, две
корзины
грибных, часы с кукушкой, два графина, декоративный термометр,
натюрморт в
раме, наборы мельхиоровых ножей, ложек, вилок, расписная хлебница и
пр., и пр.,
и пр.
Чёрт его знает, сколько
накопилось барахла!
Торговля пошла бойко. Андрис
профессионально
предлагал товар, пересчитывал деньги, я стоял чуть позади, как бы сбоку
припёка, лишь от времени до времени подначивая покупателей,
раззадоривая их. То
и дело мы отлучались на минутку в «Славянку» — за подогревом. Приносили
в
стакашке и соседу-старику Тихонычу, присматривающему за нашим добром.
Когда набиралась достаточная
сумма, мы
сворачивались, загружались горючим, пахучим и едучим, шли ко мне домой
или в
сторожку Андриса, шатались по кабакам — короче, дня два-три жили
припеваючи и
пропиваючи.
Мы стали с Андрисом как
братья-други — не разлей ни
пиво, ни водка, ни, тем более, вода. Наведывался к нам, порою, и Митя
Шилов, и
тогда начинался классический пир по-русски — на троих. Бывали изредка у
нас и
бабёнки, но всё такие, что наутро мы быстренько их выпроваживали, а
потом
искали по всем углам использованные резинки и
с тревогой
напрягали больные головы, припоминая — каждый ли раз успевали их
натягивать?
Я как-то удивился, почему это
угрюмые мытари,
собирающие мзду с торговцев, обходят Андриса стороной и даже
здороваются с ним
накоротке.
— Так ведь почти все они — из
нашей тюряги, все у
меня в сторожке поперебывали, хлеб-вино со мной делили.
Нет, всё же удивительна
судьба у Андриса: сам
скромник, не матюгается, не курит, в жизни никого, думаю, по лицу не
ударил, а
с юности всё возится-контачит с криминальной публикой — то с
пэтэушниками-архаровцами, а теперь вот и с зэками-громилами да татями.
Однажды утром, после
дежурства в тюряге, он
заявился ко мне с сумрачным детиной, у которого пальцы на руках-лопатах
сплошь
синели наколотыми перстнями. Мне уже и объяснять не надо было — один из
уголовных академиков.
— Вот это — Жора Сибиряк, —
представил его Андрис.
— Вы с ним земели: он из Омска. (Ничего себе — земляки!) Жора сегодня
утром
откинулся, а ему другана подождать надо — тот через неделю срок кончит.
Можно,
он у тебя перекантуется эту неделю?
— Да какой базар! Раскладушка
имеется.
Я был уже опохмелённо-радушен
и бодр. Впрочем,
Жора, несмотря на свой суровый вид, парнем оказался компанейским и не
занудливым. Притом, от денег у него лопались швы на карманах, и он их,
эти
дешёвые хрусты, отнюдь не собирался хранить-сберегать. Так что мы с
Андрисом и
на распродажу в эти несколько дней не выбирались. И что удивительно:
сам Жора
практически не пил из-за жесточайшей язвы желудка, разве что полстакана
портвейна, да чифирил беспрестанно, обманывая себя, будто чёрный густой
чай
дырявому желудку лишь на пользу.
Пожили мы весело. Жора любил
и умел рассказывать о
прошлом своей богатой злоключениями жизни, — из 35 лет он на свободе
погулял
только двадцать. Жора-«земляк» попутно и наблатыкивал меня ботать по
фене.
Между прочим, действительно, очень образный, сочный и сверкающий юмором
язык.
Наши доморощенные детективщики российские и знать его толком не знают и
используют дубово, лобово и кустарно. А ведь какова поэзия!
К примеру:
солнце
— блатной шарик;
мелкий хулиган — декабрист;
охранник — краснопёрый;
интеллигент — олень фаршированный;
пиво с дихлофосом — пшикуха;
покойник — жмурик…
Когда
Жора Сибиряк дождался
другана-партнёра, и они
рванули куда-то в Питер на гастроли,
мы с
Андрисом
принялись вновь освобождать мою квартиру от излишних вещей. Процесс
этот пошёл
у нас опять споро. Он у нас помчался, поскакал аллюром. Мы не
крохоборничали и
для ускорения дела отдавали всё за полцены, не торгуясь. Мы без устали
таскали
и таскали на рынок всё, что могли вынести — тряпки, обувь, сервизы,
хрусталь,
посуду остатнюю, ковры, дорожки, лампу настольную, торшер, люстру,
фотоаппарат
с фотопричиндалами, лыжи…
Затем полетели в тартарары и
вещи покрупнее:
велосипеды, пылесос, музыкальный центр, когда похолодало и —
холодильник
«Полюс». Дольше всего я цеплялся за стиральную машину «Малютку», уж
больно
тяжело одной рукой стирать, но и её пришлось, в конце концов, загнать.
Тем
более, что стирать уже почти ничего не осталось…
Настало время, когда пришлось
приглашать-приводить
покупателей домой и за мебелишкой — покинули квартиру сначала кухонный
гарнитур, потом книжные стеллажи и полки, затем шифоньер, сервант, стол
письменный, столик журнальный с креслами, тумба под телевизор и,
наконец,
последним — диван-раскладушка…
Хотя нет, диван я продавал
уже один.
Ещё в самый разгар
расторгашеской эпопеи Андрис
начал кукситься-вяньгать, жалиться и капризничать: мол, не могу больше,
я
устал, организм не выдерживает, хватит... Я и сам, признаться, порядком
подустал, и у меня уже внутри всё склеилось и спеклось. Но — разве ж
можно
остановиться? Я к тому времени уже переплюнул рекорд Кости Рябенького —
пил
беспрерывно больше года. И стоило хотя бы полдня не вводить внутрь
жидкий
наркоз — от болей и тоски тут же хотелось кувыркнуться на тот свет.
Всё,
остановиться, прервать привычную уже туманно-призрачную жизнь —
немыслимо.
— Да ты что! — уговаривал я
Андриса. — В стране,
где сам президент — алкаш, просто-напросто нельзя не пить! Ты посмотри
— все же
вокруг пьют! Ну, прекрати свои истерики, на-ка, отхлебни пивка.
Но Андрис как с ума сошёл:
нет и всё! Так и не
опохмелился. И вообще исчез на три дня. А в субботу, 31-го декабря,
заявился —
трезвый, сияющий, розовощёкий с морозца — и огорошил: уезжает! Я
накануне
удачно загнал диван, горячо отметил-помянул годовщину смерти Лены, и
мне так не
хватало в этот день друга, собеседника, собутыльника.
— Нет, нет и нет! —
жизнерадостно отверг Андрис
предложенную порцию. — Меня там, в подъезде, Маруся ждёт…
Оказывается, Андрис на улице
встретился-столкнулся
со своей бывшей одноклассницей, в которую был когда-то безнадёжно
влюблён. И
вот выяснилось: она развелась с мужем, так и живёт в родной деревне,
работает
ветфельдшером… Короче, тут же вспыхнула старая любовь, Маруся тоже
вдруг всколыхнулась,
и они едут в свою Староюрьевку, из которой много лет назад приехал
Андрис
завоёвывать Баранов, да так и не завоевал…
— Бросай-заканчивай, Вадим,
пить! Я тебе из деревни
напишу и, когда на работу устроюсь, вышлю денег, если туго будет. Ты
смотри, не
стесняйся, — я там фермерством займусь, уж точно разбогатею!
Я усмехнулся неизбывной
наивности Андриса, мы с ним
крепко-накрепко обнялись и — расстались.
— Не пей, Вадим, не пей! —
были его прощальные
слова, уже с порога.
А я, напротив, так в тот
вечер назюзюкался, что и
новогоднего боя курантов не дождался. Среди ночи очнулся от
гула-гудения, —
где-то громко и утомительно дребезжала-стонала водопроводная труба…
И вдруг я понял: гудит в моей
голове, под черепом.
Что это?! Я лишь смутно понял: что-то творится страшное с мозгами. «Вот
это и
называется кровоизлиянием в мозг…», — вяло подумал я, слез с матраса
надувного,
поплёлся в ванную — надо опустить ноги в горячую воду.
У комнатной двери я
покачнулся, в темноте пол
ускользнул из-под босых моих ног.
И я грохнулся, потеряв
сознание, навзничь.
<<<
Часть 5. Гл. I
|