ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава I
Как я опьянел без вина
1
В понедельник утром меня
встряхнул дверной звонок.
Я только-только, дня за три
до того, его
восстановил и теперь, впервые услыхав в деле, вздрогнул сильно. К тому
ж,
мгновенно вспомнил вчерашнее, бомбу свою дурацкую: ну, всё — менты! Мне
в
сонную ещё голову не вскочило, что пинкертоны наши барановские
просто-напросто
не сумели бы так соперативничать.
А, впрочем, чем чёрт не шутит!
Пока я туго скрипел мозгами —
заскрипел-заскрежетал
ключ в замке. Ага! Ясненько: свои — бандиты родимые. Ну, уж это —
дудки! Мне
друг Митя пристроил-врезал на днях новые замочки, так что бесполезно
ковыряться-то. Хотя, как бы гады не заклинили, не поломали своими
отмычками
новые запоры.
Как всегда, я спал совсем
голышом. Одеваться не
стал (лишь очки напялил), обернулся одеялом, словно тогой или… саваном,
пошёл,
приотворил дверь на цепочке: точно — Михеич с Волосом.
— Ну, чему обязан? —
негостеприимно буркнул я. —
Замки-то новые, не надо ковыряться.
— Открой, парень,
разговоришко на пяток минуточек —
по делу, — сказал миролюбиво Карл Маркс.
— У меня дела с вами
продолжатся-возобновятся через
два месяца…
— Э-э-э, открывай! —
раздражился вмиг Михеич. —
Мальчонка я тебе — шутки со мной шутковать? Дело, гутарю, есть, а так
бы хрен
пришёл.
— Открывай, открывай, фраер!
— тявкнул из-за плеча
пахана и глист Волос.
Я скинул цепочку, впустил
незваных татей в
прихожую, демонстративно прикрыл дверь в комнату.
— Экой ты! — прогундосил с
укоризной Борода, — Да и
хрен с тобой! Тут вон чего: осталося — ты прав — ровнёшенько два
месяца, а
такой срок и нужон для документов.
Забыл я тебя сразу предупредить-то.
Так что, парень, срочным порядком портки натягивай да — бегом дело
делать.
Сёдни-то аккурат отдел приватизации открытый — с девяти до шашнадцати.
Вон
Волос и сопроводит тебя — для верности…
Вот паразитство — вспомнили!
Я и сам знал, отлично
ведал сроки приватизации. Ведь мы с Леной однажды уже чуть не
приватизировали
свою квартиру. Сдали все бумаги, стали ждать, и тут случилась-вспыхнула
очередная ссора, да не на жизнь, а на развод. По крайней мере, на
словах
клялись-божились в драчке: жить вместе больше нельзя!
И однажды, в пятницу, когда
вышли в свет все
барановские рекламные листки, зазвонил телефон — Лены дома не было.
— Алло! Здравствуйте, это вы
квартиру продаёте?
— Что? Впервые слышу!
— Ну, как же: ваш телефон —
12-23-74?
— Да, это наш телефон.
— Ну, вот же, в «Вестях»
сегодняшних: «Продаётся
однокомнатная квартира в центре города…»
— Уже продали! — оборвал я и
бросил трубку.
Пока одевался-собирался,
раздалось ещё два квартирных звонка. Я
побежал, сразу, автоматически, прихватив
паспорт, купил в киоске «Вести»: точно — есть такое дичайшее объявление.
Тут же, нимало не медля, я
галопом поскакал через
рынок в контору на Октябрьской, успел чудом до закрытия,
умолил-уговорил там
всех, кого нужно и тут же прыгающей рукой настрочил заявление: от
приватизации
квартиры отказываюсь…
— Зачем, зачем ты это
сделала? — пытал потом я
Лену.
— А затем, что надо продавать
эту квартиру подороже
и купить две квартирки попроще, да и — разъехаться.
Я чуть не задохнулся от
гнева, ярости, обиды,
страха, тоски.
— Да ты понимаешь, нет ли,
дура пупырчатая, что значит для меня моя квартира?! Это
единственная ценность в этом дебильном мире, что осталась-есть у меня.
Я в этой моей квартире буду жить всегда и в
ней умру! Запомни это, гадкая ты, предательская и паршивая женщина!
Ух и разозлился я тогда. И —
испугался. Очень
испугался. Квартира эта для меня, действительно, — всё, что осталось
прочного
на свете. Это в полном смысле слова — моя крепость!..
Михеич нетерпеливо смотрел на
меня.
— Ну, что ж… — протянул я, —
делать нечего, надо
идти. Только, уж позвольте, я без провожатых. Человек я взрослый,
дееспособный.
— Не знаю, на что ты
способный — это дело десятое,
— грубо оборвал Михеич, — а шутки шутковать не к чему. Волос пойдёт с
тобой и —
точка.
— Но я бы предпочёл хотя бы
Валерию — нельзя ли?
— Валерка хворает.
— Что с ней? — вскинулся я.
— Не твоё, парень, дело!
Собирайся-ка пошустрей.
— А вот, коли так, коли тон
такой, так и не пойду
вовсе! — упёрся рогом я.
— Э-э-э, парень, не заносись!
— нагнул по-бычьему
голову Кырла Мырла и погрозил мне заскорузлым пальцем. — Если я тебе
щас влеплю
раза,
у тебя мозги-то по стеночке разбрызжутся!
Я глянул — глаза кровью
наливаются. Чёрт, и вправду
рассвирепел. Я действительно поехал не в ту степь, пора ретироваться.
Но — с
высоко поднятой головой.
— Ладно-ладно, — дипломатично
сбавил я тон. — Зачем
кипятиться? Пойти я, конечно, пойду: договор дороже денег. Только
есть-имеется
и просьба небольшая: нельзя ли по дороге ещё одно дельце провернуть?
Надо
холодильничек, люстру, лампу настольную для хозяйства прикупить… Не для
меня
же, для Валерии, в конце концов — а? Ну и я бы пока попользовался — без
холодильника
летом, сами понимаете, ну никак нельзя…
Михеич смотрел на меня,
напряжённо морщил мощный
лоб, думал-прикидывал. Потом проворчал:
— Не надо было свой
пропивать, алкаш хренов… Ладно,
вот, Волос, деньги (он выдал шестёрке пачку ассигнаций): купите там
холодильник
— да большой, двухкамерный… Люстру, так и быть… А лампа настольная —
дурь.
Обойдётся без лампы. Гляди, чеки не забудь — проверю. И сдачу до
копеечки! Ну,
там, когда закончите, пару пузырей возьмите — тут законно…
Вот так куркуль — на
настольной лампе сэкономил!
— Надеюсь, — невинным голосом
напомнил я, — за
приватизацию не мне платить придётся? Там сейчас, поди, тысяч полста
надо.
— Ладно, и за это заплатишь,
— буркнул Михеич
Волосу. — Ну, я пошёл, а вы давайте-ка пошустрей. Времечко-то, оно —
деньги.
Мне весьма претило
присутствие в моей квартире
пархатого Волоса, и я не стал завтракать, пить чай и даже обливаться не
стал.
Сполоснул лишь лицо, почистил зубы, и мы отправились в ЖЭУ за справкой.
— Слушай, — спросил я лысого
волосатика по дороге, — а что там с Валерией-то случилось?
— А чё с ней случится! Сидит
под замком — кайфует.
Чё-то шеф на неё психанул.
— За что же?
Но Волос уже прикусил язык.
— Пошёл ты! Не лезь не в своё
— усёк?
У первого же комка Волос
загоношился:
— Ё-моё, чердак-то трещит!
Надо хоть пивка
дерябнуть — а? Ты как?
— Я никак. Я не болею. Но
если фанты мне возьмёшь —
выпью. Только чеки-то не забудь, а то от шефа схлопочешь.
— Хватит подъёживать-то! —
отмахнулся Волос.
Он купил банку «Белого
медведя» и бутылёк фанты,
тут же вскрыл пиво, жадно припал слюнявыми губами к баночной дырке,
запристанывал. Оторвался, утёр блаженно пасть, ощерил чёрные корешки
резцов.
— У-у-ух, в кайф!
Выпил свою фанту и я,
заглушил колики в желудке. Мы
двинулись дальше. Я злорадно про себя усмехался: во вторник, как я
помнил,
паспортный стол в ЖЭУ с посетителями не работал. Сейчас, думаю, ты,
Волос, юлой
от злости и страха завертишься, а потом схлопочешь от хозяина пару
крепких
затрещин.
Каково же было моё изумление,
когда Волос-хиляк
ногой распахнул дверь к паспортистке, вскинул в приветствии козой
рогатой
пальцы:
— Хэлло, Варюха!
И «Варюха», надменная сытая
дамочка, брезгливо
выправлявшая мне не так давно справки на новый паспорт, привскочила,
расщеперилась в угодливой улыбке.
— Ой, какие лю-ю-юди!
Здравствуйте, здравствуйте,
Виталий Витальевич! А как Иван Михеевич, — здоров ли?
— Здоров, здоров, — даже
каким-то вдруг
прорезавшимся баском покровительственно бросил Волос. — Тут вот чего,
Варюха, в
натуре, — вот этому фраеру справку надо срочно выправить на
приватизацию.
Усекла?
— Сейчас-сейчас, в один
момент! — засуетилась
дамочка.
Она сама тут же сделала
выписку из ордера, сама же
сбегала к начальнику за подписью.. На прощание взялась как-то снизу
вверх
заглядывать Волосу в глаза.
— Я извиняюсь, но напомнить
хочу: там Иван Михеевич
ещё должен…
— Это с ним, с ним! — оборвал
Волос, даже
привзвизгнул. — С ним! Он сам, когда надо, позвонит.
— Хорошо, хорошо, —
стушевалась робко паспортистка.
Волос вынул два
десятитысячных хруста, сунул ей в
вырез кофты.
— Это вот пока — на лимонад с
конфетами. Чао!
На выходе я заглянул в двери
бухгалтерии — Ленин в
масонском галстуке и обнажённая Россия по-прежнему висели на стене
рядышком.
На улице Волос попросил:
— Ты подтверди потом — я ей
полсотни кинул.
— Ну, это уж нет, Гениталий
Генитальевич, —
усмехнулся я, — воруйте у хозяина, милейший, без моей подмоги. Я на
такие
мелочи не размениваюсь.
Волос насупился, заворчал:
— «Гениталий» какой-то… Всё
бы выёживаться да
дразниться — фраер грёбаный!
И потом он, то и дело
поддёргивая пальцем очочки на
переносицу, до самой приватизационной конторы молча сопел в две
дырочки. Только
уже в коридоре конторы я из любопытства спросил:
— А здесь-то блата у вас нет,
что ли? Зачем два
месяца-то ждать-томиться?
— Был да сплыл, — буркнул всё
ещё гнусливый Волос.
Когда все дела, наконец,
спроворили, когда привезли
домой холодильник «Стинол» и трёхрожковую — под хрусталь — люстру,
Волос
оживел, загоношился.
— Ну, чё, я сбегаю за
водярой-то? Михеич дозволил.
— Беги, беги, — ласково
сказал я, — только не
возвращайся. Вылакай обе бутылки и — подавись.
— Э-эх, и не компанейский ты
чувак, — в тон мне
ответил Волос. — Такого фраера дешёвого и замочить не жалко!
— Иди-гуляй, — развернул я
его и шуганул в
костлявую спину. — Мочильщик! Меня уже все убивали-мочили, только тебе
теперь
осталось. Канай, канай отсюда!
И я с грохотом захлопнул за
своим будущим убийцей
дверь.
Мразь!
2
Хотелось есть.
Быстренько соорудив глазунью
на два зрачка и
заварив чаю, я позавтракал наспех и побежал к тёще. Под забором
генеральского
особняка стояли милицейский уазик и чёрная «Волжанка». У калитки маячил
сержант
с автоматом. Ого! Неподалёку толпилось-кучковалось человек десять —
дети,
старухи. Я не решился задерживаться, глянул на ходу: в двух левых окнах
вышибло
рамы, в остальных — стёкла. Однако ж стены и башни все оказались на
месте, целёхоньки.
А я-то ожидал-надеялся, что останутся от замка одни руины.
Ефросиния Иннокентьевна была
занята. У неё сидела
какая-то здоровенная особь мужеска пола — то ли ученик, то ли
друг-товарищ
новый. Да мне и дела не было — кто. Я вызвал тёщу в сенцы и без
обиняков
спросил:
— Вы в курсе — что это ночью
напротив вас
случилось? Мне сказали, будто взрыв какой-то…
— Ты за этим прилетел? —
вдруг с чего-то
встревожилась Ефросиния Иннокентьевна.
— Так ведь я сам хотел
генерала подорвать, да вот
опередил кто-то, — вполне искренне всхохотнул я.
— Да уж, особняк этот многих,
вероятно, раздражает,
— усмехнулась в ответ тёща. — Действительно, там ночью взрыв был. Тут
чуть не
целый полк ранним утром понагнали — только танков не хватало. Старухи
вон
судачат, будто «бонба» слабой оказалась — лишь стёкла-рамы повышибала
да одну перегородку
внутри разворотила. Попугал кто-то генерала или предупредил…
— Это точно… А Иринка-то где?
— Да там и крутится где-то —
событие всё же.
Иринка, действительно,
стояла, заложив палец в рот,
в толпе ребятишек. Я не стал её отвлекать-окликивать, зашагал домой.
Я вышагивал и сам себя слегка
и в общем-то
добродушно поругивал: дурак ты дурак! Остолоп! И чего, кому доказал? А
если б
схватили на месте? Лет пятнадцать точно бы вкатали… Хорошо ещё от
патруля вчера
в подворотню унырнул… Тебе, идиоту, надо-пора уже себя, свою жизнь
защищать, а
ты на других нападаешь. Пускай эти джейрановы живут как хотят, пускай
богатеют
и толстеют… Согласись, если бы на тебя сейчас свалилось миллионов
триста, ты бы
разве не отгрохал себе домище с нормальной отдельной ванной, с
нормальной спальней,
где можно поставить нормальную широкую кровать, с большой комнатой под
биллиард
и теннисный стол, с кабинетом, где можно разместить нормальную — в
10-15 тысяч
томов — библиотеку, компьютер на отдельном столике…
Впрочем, стоп, компьютер нам
и задарма не надо —
поганая для творчества штуковина, убивающая вдохновение и нивелирующая
стиль.
Это для какого-нибудь Вознесенского компьютер незаменим и для того же
Андрея
Волчкова, который конструирует-вымучивает свои стихопоэзы…
Тьфу ты, о чём это я? Надо об
особняке помечтать…
Я заглянул в самую глубь
себя, на самое донышко
своей морщинистой души и вынужден был признаться: да, я бы такой
особняк себе
отгрохал. Если б у меня, конечно, завелось лимонов триста или — так и
быть! —
хотя бы двести пятьдесят. Эх, и почему у меня нету препаршивых двухсот
пятидесяти
лимонов!
Тьфу ты, зараза! Да ведь я
опять не о том думаю!
Всё, пора уже всерьёз
решать-придумывать, как же
мне из ямы-то могильной выкарабкиваться. Два месяца — не срок. Они
пролетят
мигом. Я ведь, признаться, ещё никакого определённого плана не имел.
Действовал
я пока на авось: мол, всё само собой, когда время подступит,
распутается-развяжется, и я из тенёт, в каковые уже залез-запутался
обеими
ногами и полутора руками, сумею в последний момент выскочить.
И вот тут, вышагивая по
солнечной и пустынной в
полдень улице Энгельса, я отчётливо, до озноба в спине вдруг осознал:
парень, а
ведь шутки кончились — если ты ничего не придумаешь, жить-существовать
тебе
осталось пару месяцев. И даже — пусть, пускай на минуту
согласимся-поверим, что
тебя не укокошат, а, действительно, отберут у тебя лишь квартиру — ты,
мил-друг, всё равно погиб. Погляди-ка, погляди-ка попристальнее — не
брат ли
твой по судьбе кандыляет тебе навстречу?
По тротуару
плёлся-приближался бомж — в рваном
стёганом пальто, ободранной кроличьей шапке, в дырявых кроссовках без
шнурков
на босу ногу, с болоньевой засаленной сумкой в руке. Поравнявшись со
мной, он
приостановился, больным взглядом глянул искательно, утёр обильный пот с
бородатого лица грязным рукавом.
— Слышь, земляк, выручил бы —
а?
Я обычно прохожу мимо таких
образин молча, в диалог
не вступаю, а если когда и подавал по пьяни, то лишь убогим согбенным
старушкам, которых, и вправду, жалко бывало до слёз. Но на сей раз я
как-то
всей кожей, всеми фибрами души ощутил-почувствовал — как этому мужику плохо. Как свербит его грязное тело под нелепой в
майский
калёный день стёганкой, как пульсирует-дёргается от голода его желудок,
как
трещит-раскалывается башка бедолаги после вчерашнего…
— Пойдём, — приказал я,
разворачиваясь к магазину,
который только что миновал. У дверей бросил бродяге: — Подожди здесь.
Я купил бутылку хорошей водки
«Губернская» и палку колбасы.
Бич, когда я вышел, смотрел на меня с тревожным любопытством, робко
улыбался.
— Пошли, — сказал я, увлекая
его во двор пустого, с
выбитыми окнами домишки рядом с магазином. Мы устроились на крыльце. Я
выставил
бутыль, выложил колбасу на бумажке. — Ты уж извини — хлеба нету.
— У меня есть, есть, —
засуетился мужик, полез в
котомку, выудил полбуханки чёрного хлеба, алюминиевую погнутую кружку,
закопчённую снаружи и с коричневым налётом чифиря внутри, перочинный
ножик с
облупленной перламутровой ручкой. Он жадно принялся кромсать на куски
колбасу и
хлеб.
— Как зовут-то? — спросил я.
— Винтом… То есть — Семёном.
— Ну, а меня — Вадимом. Вот и
познакомились. Давай,
наливай.
Семён-Винт отвинтил пробку,
набулькал треть кружки,
угодливо протянул мне.
— Нет, Семён, пей сам — я не
буду.
— Как?! — оторопел он.
— Да вот так, не пью я совсем
— такой уж человек. А
ты пей, пей. Не стесняйся. Это я тебе взял.
Винт хотел что-то ещё
сказать, но кадык
задёргался-заходил ходуном от непреодолимой похмельной жажды. Он приник
к краю
кружки и, давясь, чихая, захлёбываясь, расплёскивая на грудь, выцедил
водку и
поспешно заткнул рот и нос куском хлеба. Перевёл дух, откусил хлеб,
впился
жёлтыми зубами в сухую колбасу, пристанывая, начал жевать. Я, невольно
морщась,
смотрел. Не прожевав и первого куска, он засунул в волосатую дыру рта
второй,
потом третий. Глаза его уже заблестели-ожили, заволоклись плёнкой
хмеля, он —
поплыл. Неуверенно развёл руками, показывая на крыльцо-стол,
ухмыльнулся,
сквозь непрожёванную колбасу спросил:
— А чего это ты — а?
Праздник, что ли?
— Не праздник — поминки.
— Ух ты! — вскинулся Семён. —
Кто умер-то?
— Я.
Он даже жевать перестал,
вгляделся в меня,
хихикнул:
— Ну и хохмач! Да ладно, не
хочешь — не говори…
Можно мне ещё?
— Пей, Господи! Я же сказал:
вся бутылка тебе. А ты
мне вот что… Расскажи-ка, Семён, как ты вот до этого дошёл… Что у тебя
— дом
сгорел? Землетрясением разрушило?
— А-а-а… — понимающе протянул
Винт, приосанился
даже, перешёл почему-то на «вы», — вон вы чем интересуетесь… Журналист,
поди,
газетчик — жареного надо?
— Да какого там «жареного»! О
вас таких уже писано-переписано — никто и не
читает. Мне
просто интересно. Неужели
ты не можешь просто взять и рассказать — без кривляния? А то ведь я
могу и
распрощаться, — жестоко пошутил я, берясь за бутылку.
— Ладно-ладно, что ты! —
перепугался Семён. — Всё
сейчас выложу, как на духу!
Он торопливо схватил
«Губернскую», наструил в
кружку побольше и жадно, уже без заминок, выхлебал в три глотка, утёр
усы,
молодецки крякнул.
— Эх, сейчас бы сигареточку!
— А вот этого не догадался —
извини, — повинился я.
— На вот, потом сам купишь.
Семён взял с достоинством
пятитысячную ассигнацию,
сложил, спрятал в нагрудный карман ватника и приступил:
— Ну, так вот…
Рассказ его оказался
незамысловат и страшен своей
незамысловатостью. Ему — сорок пять, почти мой ровесник. Кончил в своё
время
политех, работал много лет на «Химмаше» инженером. Женился, народил
двух
пацанов. Получил двухкомнатную квартиру. Жил как все, пил умеренно,
копил
деньги на машину, вступил в общество книголюбов…
И вдруг накопленные на
сберкнижке три с лишком тыщи
в проклятом гайдаровском 92-м в единый миг превратились в труху, и
почти тут же
его попёрли с завода по сокращению. Начались случайные работы, но так
как Семён
всё сильнее и чаще взялся заливать за воротник, он долго нигде не
удерживался.
Жена на своей обувной фабрике получала гроши, а потом и вовсе
зарплатишку
стали-начали по полгода задерживать.
Ох и как же Семёна корёжило,
как мучился он от
стыда, когда ему приспичило в первый раз выйти на торгашескую панель.
Даже
вопли и когти взбешённой отчаянием жены и глаза испуганных детей никак
не могли
вытолкать его из дому с узлом продажного барахла, пока супруга не
достала,
наконец, заветную заначную бутылку и не нахлюпала Семёну полный до
краёв
стакан…
Ещё бы, я Семёна отлично
понимал!
Два года назад, дойдя до
ручки, распродав из дому
всё, что можно и нельзя, наголодавшись, они с женой придумали
запредельный
выход: обменять свою двухкомнатную на однокомнатную с доплатой.
Нарвались на
архаровца вроде Михеича и отдали-подарили свою родимую квартиру за
здорово
живёшь, за мизерную «доплату»: вскоре объявился подлинный хозяин
выменянной однокомнатной
квартиры и шуганул их вон. Так они и очутились на улице. Жену с детьми
приютила, скрепя сердце, её сестра в Рязани, а Семён стал бомжем —
человеком
без определённого места жительства…
Более всего поразило меня,
вонзилось в мозги
словечко его, сказанное уже заплетающимся неверным языком:
— Я думал — не выживу,
боялся… Хотел тут же верёвку
намылить… А ничего — привык… Привык! Ещё великий Достоевский сказал:
человек
есть существо, ко всему привыкающее… Это он про каторгу… А ещё у него
Раскольников,
Родя, тоже говорит… говорит… Ага! Говорит: ко всему-то подлец человек
привыкает…
Вот именно — подлец!..
Семён бормотал всё глуше,
бессвязнее, через силу,
пока вдруг не повалился на гнилые доски крыльца, выставив чёрные пятки,
и тут
же захрапел. Я завинтил бутылку с остатками живой воды, подсунул её под
грязную
щёку горемыки и пошёл прочь.
Это его дикое, нелепое,
невозможное «привык»
кололо-покалывало сердце. Неужто к этому можно
привыкнуть?
Не приведи Господь!
3
Так хотелось хотя бы на миг
отвлечься от горестных
дум!
Я решил купить-прихватить
домой какую-нибудь свежую
книгу. На Коммунистической торгаши-лотошники ещё не свернулись. Я
глянул товар
у одного, у другого — везде одно и тоже: Доценко, Корецкий, Незнанский,
Шитов,
Тополь, Пронин из наших, Шелдон да Чейз — из ихних.
Нет, например, Виктор Пронин,
в отличие от всех
этих доморощенных сермяжных триллермейкеров российского розлива,
действительно,
талантлив и его «Банду» я прочёл с пребольшущим интересом. Но,
помилуйте,
покупать и читать «Банду-2», «Банду-3» и т. д. — это ж совсем себя
и своё
время не уважать надо. Или же каким надо быть шизодебилом, чтобы
добровольно
читать романчик с подло-рекламным названием — «Убийство Листьева»?! А
уж на
всяких компьютерных Кингов, Моррелов и прочих Шелдонов и вовсе денег и
времени
жалко…
Делать нечего, отправился я в
областную библиотеку.
Паспорт, кстати, я не выложил из кармана, так что без проблем можно
записаться.
Обычно мне хватало библиотеки Дома печати, в Пушкинку я ходил лишь от
времени
до времени просматривать газеты, для чего достаточно было разового
талона.
Девушка в загородке перед
абонементом чавкала
жвачкой и читала «СПИД-инфо». Странно, что не Тургенева или Стендаля.
Впрочем,
с таким проститутским размалёванным лицом и такими коровьими глазами
Стендаля
не читают, да и вообще в библиотеке не работают. Кикимора!
Нервишки у меня что-то
завинтились явно до упора —
нехорошо.
Спидинформица
выписала мне по
паспорту читательский билет, затребовав пятьсот рублей. Я молча
заплатил, пошёл
в зал абонемента. Там девушка, уже настоящая,
с
осмысленным взглядом и скромной причёской, уточнила:
— Назарбаев?
— Какой Назарбаев? Моя
фамилия — Неустроев.
— Ну, как же, а тут написано…
Я схватил читательский билет:
точно — каракули
можно прочитать и по-казахски. Я психанул так, что матюгнулся
вполголоса. Пошёл
на выход, швырнул в окошечко под острый нос финтифлюхе размалёванной
испорченные корочки, проскрежетал:
— Назарбаев, родная моя, в
Казахстане
президентствует. Уж с паспорта-то за пятьсот рублей можно фамилию чётко
скопировать?.. Коз-з-за!
Не
успела та
залаять или заблеять, как я уже хлопнул-зазвенел входной
стеклянно-металлической дверью. Чёрт их всех побери! Кругом — бардак!
Дурдом!
И мне вдруг так остро
захотелось хлебнуть спиртного,
что я даже испугался. Ну всё, сейчас — сорвусь!
Изо всех сил скрутив себя, я
кинулся домой, заперся
на все замки, накинул цепочку, разделся, залез в ванну, похлестал себя
вдоль и
поперёк ледяным душем, заварил чаю, настрогал бутербродов с колбасой,
напитался, затем сел за стол, достал лист бумаги и торопливо, но чётко
вывел
сверху:
ДНЕВНИК
Леонард Петрович,
сегодня я, увы, совершил
антиоптималистическое
преступление: я купил бутылку водки и опохмелил-напоил совершенно
незнакомого
мне бездомного алкоголика. Меня оправдывает только то, что я как бы
проверил
себя и окончательно убедился: я способен быть-находиться рядом
с водкой, иметь полную возможность выпить, способен угощать другого
человека,
но не иметь при этом ни малейшего желания глотнуть хотя бы грамм самому…
Я писал,
исповедовался-выворачивался и с каждой
строкой дневника мне становилось легче и покойнее на душе: прав Леонард
Петрович, прав — человек всегда срывается из-за минутной слабости. Но
стоит её
преодолеть, перемочь эту злую коварную минуту и снова — свет; снова —
бодрость
и ясность ума; снова — жизнь.
По традиции я завершил
дневник разделом под
названием:
ФОРМУЛА
САМОПРОГРАММИРОВАНИЯ
Прошёл ещё один день моей жизни. Я прожил его трезво, а
потому умно и правильно.
Сегодня я не выпил ни грамма спиртного, не
потратил ни рубля на
приобретение губительного яда. (Тут у меня
рука дрогнула, но я успокоил
себя — не для себя же покупал!)
Всё, что я сегодня делал, я делал трезвыми
руками, с ясной головой,
не одурманенной алкоголем.
Мой организм с каждым днём крепнет, болезни и
недомогания от меня
уходят. Я выгляжу моложе и симпатичнее. Я уверен в своём будущем,
потому что
никакие силы не смогут меня заставить выпить, а значит и вернуться в
проклятое
пьяное прошлое.
Для меня спиртное — вред, яд, смерть.
Я хочу жить и не хочу травить своё тело и свою
душу. Я отказываюсь
завтра и на всю оставшуюся жизнь употреблять алкогольный яд.
Я буду жить долго и счастливо.
Обязательно буду!
Было как раз половина
шестого, когда я закончил. Я
шустро оделся и поспешил в «Оптималист». Там сидели, угрюмо уткнувшись
в
телевизор оптимисты-оптималисты нового набора
— опухшие,
замороженные, ещё скованные и скукоженные.
— О! — обрадовался Лифанов. —
А я как раз вас
вспоминал. Тут вот мне на время книжку любопытную дали. Я думаю, она
вас
заинтересует — о писателях-пьяницах. Возьмите, почитайте.
Я взял — Иван Дроздов
«Унесённые водкой». Вот и
нашлось, что почитать на вечер. Я отдал Леонарду Петровичу скопившиеся
дневники
и поспешил домой.
Книжку я проглотил залпом:
да-а-а — смело! Этот
неведомый мне, да и, вероятно, мало кому ведомый писатель Дроздов
поведал миру
о питейно-алкогольных подвигах своих, как правило известных, соседей по
дачному
посёлку литераторов… Чёрт его знает: мне-то вроде бы теперь надо
полностью на
стороне этого самого трезвенника Дроздова быть, но как-то не
получалось. Он,
например, утверждает, будто В. В. Сорокин — алкаш из алкашей.
Однако
ж за два года учёбы на Высших литкурсах я ни разу не видел Валентина
Васильевича
хотя бы чуть поддатым. Или ещё: как-то так у автора книжки «Унесённые
водкой»
получалось-выходило, что лучше девяносто или сто лет прожить на свете
трезвым
Дроздовым, чем тридцать Есениным или сорок два Высоцким…
Уж очень, ну прямо донельзя
спорная мысль!
Я долго в тот вечер
ворочался, не мог уснуть, ломал
голову: сам я, конечно, пить больше — дай Бог! — не буду никогда, но
должен ли
я и других отваживать? Того же Митю, к примеру? Да Митя-то постарше
меня, чай
не маленький… Нет, всё же лезть-вламываться в чужой монастырь со своим
уставом
— не по-людски. Ты свою цистерну выпил-вылакал? Ну, так не мешай это
делать
другим — не будь ханжой, фарисеем и занудой…
Хотя, с другой стороны, а как
же заповеди Шичко?
Насчёт того, что если вырвался сам, то помоги и другому?.. А вот я тем
и помогу
другу Мите: Митя поглядит-поглядит, как я жить здорово начал, как я
распрямился
да очеловечился — и сам бросит-завяжет. Дайте только срок…
На этой богоугодной мысли я и
заснул.
4
С мыслью о Мите я и проснулся
наутро.
Раньше девяти он в мастерскую
не ходил. Я
рассчитал, что в половине девятого он ещё будет дома, а вот половина
его
суровая как раз уже слиняет на службу. Однако ж трубку сняла Марфа
Анпиловна. Я
мгновенно изменил, сделал старческим голос:
— Э-э, это квартира Шиловых?
— Шиловых, Шиловых. Чего надо?
— Э-э, простите, звонят из
художественного фонда
(что это? есть ли такой?), будьте любезны — Дмитрия Ефимовича…
Голос Марфы Анпиловны
помягчел.
— Сейчас, обождите… Митька!
Ми-и-итька! Тут вон из
художественного фонда тебя спрашивают — может, картину какую купить
хотят… Да
быстрей ты, чёрт!
Когда запыхавшийся Митя
приник к трубке, я тихо
отрезвил его:
— Митя, это я — Вадим.
Слушай, срочно надо
пообщаться — дело есть. Ты когда сможешь заскочить?
— Ну-у… — солидно,
раздумчиво, почти что голосом
Ельцина ответствовал Дмитрий Ефимович, — я могу подъехать к вам прямо с
утра,
часам, скажем, к десяти. Только у меня проблема с растворителем
— из-за этого работа может задержаться. Я вчера весь растворитель
истратил…
— Будет, будет тебе
«растворитель», — хохотнул я. —
Давай, жду.
К приходу Мити бутылка
«Рябины на коньяке» уже
красовалась на столе. Себе я купил пепси. Митя, разуваясь, узрел на
двери
красочно оформленный на листе ватмана
МОРАЛЬНЫЙ КОДЕКС СТРОИТЕЛЯ КАПИТАЛИЗМА
- Будь
предан и продан делу капитализма.
- Стыдись
своей ещё некапиталистической Родины, беззаветно и рабски люби страны
капитализма, а особливо — Соединённые Штаты Америки.
- Сотвори
себе кумира в виде доллара и поклоняйся ему.
- Добросовестно
трудись на благо личного обогащения: свой кошелёк — ближе к телу.
- Будь
индивидуалистом: один против всех, все на одного.
- Живи
по законам джунглей: человек человеку — враг и тамбовский волк.
- Почитай
отца твоего и матерь твою — если они богаты и умножают наследство тебе
путями
неправедными.
- Кто
ударит тебя по правой щеке, тому выбей око за око и зуб за зуб, а потом
ещё
переломай ему и руки-ноги с помощью своих охранников.
- Убивай.
- Прелюбодействуй.
- Воруй.
- Лжесвидетельствуй.
- Желай
жены ближнего твоего и особняка ближнего твоего, и дачу его, и
холуев-охранников
его, и «Мерседеса» его, и всего, что есть у ближнего твоего. А также и
у дальнего твоего.
- Аминь!
Вот это — в точку! —
воскликнул Митя. — Это их
шакальи законы! А для чего ты это повесил?
— Для себя. Чтобы всё время
помнить, в какое время
живу. Ну и — для них. Тут ко мне кой-какие шакалы в последнее время
зачастили…
— А кто ж тебе нарисовал? —
всё на своё гнул Митя.
— Да я ж рассказывал тебе: я
в армии
художником-оформителем пахал. Пером и тушью владею, а вот возьми, да и
маслом
научи меня писать. Ты, говорят, уже всех почти барановских писателей
научил
кисть в руках держать?
— Глупости! — махнул рукой
Митя. — Под Лермонтова
да Шевченко обезьянничают… И ты это брось: надо писать или авторучкой,
или
кистью, иначе — баловство одно.
За болтовнёй мы уже
пристроились на кухне,
наполнили стаканы.
— Так и не пьёшь? — жалеючи
меня пособолезновал
Митя.
Я молча показал на висящий
над столом тоже
красочный текст-заклинание — «Я жить
хочу!»
— Э-эх, один я остался!
Предатель ты, Вадька! — скривился
шутовски Митя и с наслаждением высосал рубиновую «Рябину».
Закусил сыром, задумался,
помрачнел вдруг:
— Нет, точно, я чего-то часто
стал закладывать —
сам вижу… Работа не идёт, чёрт бы её побрал! Застопорило. «Россию»
отставил
пока — за этюды взялся. Но ты представляешь: пишу натюрморт, а по
телеку — про
Чечню, про трупы. Я пейзаж вырисовываю, а по радио — про АУМ Синрикё…
Тошнота,
не работа!
— Ну, так ты возьми, да и
напиши-создай жёсткую
жанровую картину про сегодняшний апокалипсис.
— Это что же, танк
какой-нибудь на городской улице
изобразить, под гусеницей человек раздавленный в шляпе, поодаль ребёнок
без
головы в луже крови — так?
— Ну, зачем этот демреализм
примитивный. А вот я,
если бы художником был, написал бы такую картину: представляешь, на
полотне мир
изображён — небо, лес, поле, цветы… Природа первозданная, одним словом.
А
посреди всего этого, в центре мироздания лежит толстая, чёрная, мрачная
книга —
Библия. И из неё, из толщи её страниц вытекает-струится-пенится густой
поток
алой крови и заливает мир… А? Каково?
— Да-а, впечатляет, —
согласился Митя. — Только это
сюр какой-то, это — не моё.
Он наплескал себе ещё
полстакашка, выцедил, вдруг
сморщился:
— Ты б лучше водочки купил,
чем этот сироп.
— Ну-у, Дмитрий-Митрий, с
утра водку лакать… Так
цивилизованные люди не делают.
— Манал я твоих
цивилизованных! Я человек русский,
без фокусов. Это ты, я гляжу, под них выстёбываться начинаешь — вон уже
и очки
забугорные нацепил, поди израильские…
— Да что ты! Эта оправа в
Туле сделана, на оружейном
заводе. Наша, расейская! — пришлось обмануть Митю (на самом же деле
оправа была
и точно импортной, итальянской). — А тебе, если невтерпёж злиться,
нервы
разрядить, на-ка, глянь, чего умудрил один из моих учителей по ВЛК
господин
Нойман. Его из Литинститута турнули, так он теперь вон чего вытворяет.
Почитай,
а я пока яишню сварганю.
Митя взял журнальчик
«Столица», уже открытый на
нужном месте. Там помещалась статья И. Ноймана «Рубцов
— это Смердяков в поэзии и жизни». Статейка гнусная.
Я-то уже пережил, чуток
успокоился и представлял теперь вполне, как взовьётся Митя.
И он взвился. Ещё по ходу
чтения ахал-охал,
матюгался и стучал кулаком по столу. А когда закончил пасквиль, даже
вскочил,
по кухне заметался.
— Ах жидяра! Вот гад! Нет, я
так скажу: у вас, в литературе,
можно прославиться, обратить на себя внимание, написав талантливую
вещь, а
можно и — бзднуть громко, навонять… Что этот твой Нойман и сделал!
Лавры жидовы Терца
покоя, видно, не дают.
— Ну, тут ты переборщил, —
урезонил я. — Синявский
— коренной русский…
— Да какой он русский, ежели
под еврея канает?
Совсем — иуда!
Митя нахлюпал «Рябины»,
глотнул успокоительного,
вдохнул-выдохнул, уже более спокойно, философски заключил:
— А вообще я так скажу: чтобы
понимать и любить
поэзию Коли Рубцова, надо прежде всего быть русским…
Чувствовалось, вчерашний
Митин хмель-растворитель уже вспенился-забродил
— пора было срочно
переходить к делу. Но Дмитрий вдруг нырнул в лирическую струю.
— Вот скажи, Вадя, у тебя
мечта есть?
— Есть-есть! Я мечтаю, чтоб
на лестничных площадках
нашего дома сделали бы какое-нибудь такое специальное покрытие
токопроводящее и
под напряжением. Ты же сам знаешь: всё мочой залили — сплошные вонючие
лужи.
Пройти невозможно! А тут, представляешь, выпрастывает свинтус,
надувшийся пива,
свои причиндалы, струю пускает, а его кэ-э-эк шандарахнет током!..
Митя, внапряг слушавший, даже
обиделся.
— Эх ты!.. Я серьёзно, а он…
— Ладно, Мить, не обижайся.
Давай о деле поговорим.
Дело — серьёзнейшее. Подожди…
Я сходил в комнату, притащил
бюстик Сергея Есенина,
поставил перед Митей на стол, отодвинув бутылку.
— Вот, друг Митя, из этого
великого русского поэта
надо — да простит нас Господь! — соорудить мне новый протез…
Митя врубался долго: да зачем
тебе, да жалко такой
прекрасный бюст, да ты и руку не поднимешь… Пришлось в общих чертах
прояснить
ему ситуацию.
— Так что мне, Митя, в момент
окончательного
выяснения отношений с Михеичем и его компашкой надо иметь бронзовый
кулак в
полтора кэгэ.
Митя взволновался так, что
вынужден был сделать
пару добрых глотков. Как же так! Почему молчал раньше?! Надо в милицию!
Надо
друзей-знакомых собрать на подмогу!..
Я притушил Митин пыл:
— Видишь ли, формально шакалы
эти правы. Я,
действительно, должен им уйму денег. Меня могут спасти только два
миллиона. А
где их взять? Так что, дружище, мне остаётся надеяться только на себя и
уповать
на Господа Бога. А ты должен вооружить меня убойным
кулаком.
— Брось ты! — вскипел Митя. —
Я, что — не друг
тебе? Кулак-то я сделаю — это не проблема, но и с тобой буду. Свобода
или
смерть! Но пассаран!
Митя любил барабанные фразы,
но я и знал — говорит
он искренне. А что, и вправду, в решающий момент вдвоём нам будет
легче… Да и
если я напрочь откажусь от Митиной подмоги — он обидится насмерть, без
дураков.
На
том и
порешили.
Митя забрал Есенина и мой
пластиковый протез в
качестве модели, пообещав управиться за два-три дня. Я, оставшись с
пустым
рукавом, решил эти два-три дня подомовничать. Страсть как не люблю,
когда моё
физическое убожество чересчур бросается в глаза.
Просто
ненавижу!
5
Митя был бы не Митя, если б
уложился в обещанные
сроки.
Но к концу мая я всё же
примерял кулак-кувалду.
Митя сделал всё капитально: две мощные пластины из нержавейки с кожаной
подкладкой обхватывали-обжимали руку до локтя, намертво удерживали убийственную
кисть.
Каждый вечер я пристёгивал
этот новый бронзовый
протез, приучал к нему культю, мозг, всего себя. Вскоре я уже быстро и
ловко
научился действовать им, выколачивая из диванной спинки страшными
ударами
взвизги-стоны пружин. Я ещё толком не представлял, как я буду
действовать в
критическую минуту, но, вооружившись литым кулаком, я заранее
почувствовал себя
твёрже, увереннее в себе и более гордым.
Во вторник, 30-го мая, опять
с утра вызревал жаркий
томительный день. Вторая половина мая вообще словно передразнивала
макушку
лета: солнце поливало землю зноем изо дня в день и с утра до вечера. В
такую
жарынь ищут спасения на реке или в прохладе больших помещений.
Я выбрал второе и с утра
отправился в библиотеку.
Тем более — я вдруг вспомнил, — в этот день ровнёхонько двадцать пять
лет тому
в районной газете появилось первое моё стихотворение «Берёзка». Такие
юбилеи
другие отмечают двух- да трёхтомниками избранного, получают ордена и
приветственные адресы, а я так и до сих пор всё начинающий да подающий
надежды…
Я решил в этот день думать
только о литературе,
дышать ею, читать, а вечером, дай Бог — напрячься, да и сочинить хотя
бы пару
строф. В Пушкинке, выписав одноразовый пропуск, я устроился в читальном
зале на
4-м этаже, набрал подшивок — «ЛитРоссию», «Литературку»,
«Книжное
обозрение», — закопался в пропущенное по пьянке давно ушедшее время. В
зале
громадном действительно царила прохлада, народу мало — тишь да
благодать. Так
что, отлучаясь лишь в буфет да туалет, можно комфортно провести здесь
весь день
до вечера.
Но газеты, увы, расстраивали.
Во-первых,
«Литературка» и «ЛитРоссия» были заполнены не столько
литературой,
изящной словесностью, сколько тиной политики, грязью внутри- и
окололитературной возни. Даже возвращение на родину Александра Исаевича
Солженицына вместо всеобщей радости вызвало в газетах всплеск лая целой
стаи
мосек. А во-вторых, омрачали настроение и нескончаемые чёрные некрологи.
Господи, что за год такой
выдался! Пока я плавал в
пьяном беспрерывном наркозе и не интересовался происходящим вокруг, из
жизни
один за другим ушли столько известных и знаменитых. Расстался с жизнью
Юрий
Нагибин, измаравший память о себе и своём таланте позорной русофобской
повестью
«Тьма в конце туннеля», наполненной стремлением оправдаться за былое
благополучие
и прогнуться перед нынешними i>благодетелями
русской
литературы, всякими букерами да соросами. Я как раз на днях прочитал
эту
«Тьму…»
Опочил и последний классик
русско-советской
литературы Леонид Леонов. Умер талантливый, но склонный в былые
партийно-комсомольские
времена к откровенной конъюнктуре Роберт Рождественский. Отдал Богу
душу страстный
патриот, забросивший ради политики своё собственное творчество и
засушивший
«Лит. Россию» политикой, Эрнст Сафонов. Сошёл в могилу и так ярко
сверкнувший под старость удивительным поэтическим даром, поразительной
своеобычной интонацией стиха Борис Чичибабин, которого политиканы от
литературы
принялись сразу дёргать-тянуть каждый в свой стан, сокращая Поэту
жизнь.
Упокоился и воинственный Игорь Дедков, недруг Ивана Павлинова и Юрия
Бондарева,
блиставший некогда своим авторитетом критика из провинциальной Костромы
и
стушевавшийся-затерявшийся сразу же по возвращению в столицу.
Присоединился к
большинству и один из самых совестливых русских писателей последнего
времени,
неутомимый пропагандист русской литературы на гнилом Западе Владимир
Максимов…
Грустный мартиролог!
Я сдал подшивки и буквально
придавленный,
расстроенный донельзя отправился прочь. И не обратил внимания, что
двери
актового зала библиотеки распахнуты, и туда торопятся-спешат люди. Я
даже чуть
не пропустил мимо внимания и объявление на выходе, но, по счастью,
зацепился
рукавом рубашки за ручку двери, оглянулся невольно и узрел:
ВНИМАНИЕ!
Cегодня в гостях у барановцев
столичное
издательство «Звон». Во встрече,
которая состоится в актовом зале библиотеки им. Пушкина, принимают
участие
московские и барановские писатели. Начало в 16:00.
Я галопом, через две
ступеньки на третью рванул
обратно на последний этаж. Свободные места были. Я устроился в
последнем ряду,
вгляделся: за столом президиума сидели Пётр Антошкин, Владимир Турапин,
Андрей
Коновко, прозаик Валерий Козлов, с которым я тоже был знаком, и наши —
Алевтинин, Карасин, председатель общества книголюбов и ещё три-четыре
неизвестных мне человека.
Алевтинин, оглаживая бороду,
уже представлял
гостей. Потом поднялся Антошкин, рассказал о том, что сам из местных,
барановских, как и Владимир Турапин, об издательстве, о дружбе с
барановским
обществом любителей книги… Потом он предоставил слово Андрею Коновко.
Тот начал
выступать, а Володя Турапин, обводя глазами зал, вдруг встретился со
мной
взглядом. Оживился, заулыбался, приподнял ладонь в приветствии,
наклонился к
Антошкину, что-то шепнул — тот взглянул на меня…
А дальше началась
фантасмагория.
Вновь поднялся Антошкин.
— Я забыл сказать, что в
Баранове — очень сильная
литература, очень интересные есть писатели. Вот, к примеру, у вас живёт
очень
талантливый, но, к сожалению, пока малоизвестный поэт — Вадим
Неустроев. Я вижу
— он находится в этом зале. Вадим! Вадим, иди сюда, к нам!
Мало сказать: я опешил. Я —
ошеломел, я потерялся,
я впал в коматозное состояние. Тело моё, подчиняясь побуждающему тону,
освободилось от кресла, встало, на ходульных ногах заковыляло к сцене.
На ходу
я как бы сквозь сильный шум прибоя услыхал-воспринял и вовсе несуразное:
— Я вам показывал сейчас
книгу Владимира Турапина…
Так вот, точно такой же по объёму мы выпустим уже в этом году и сборник
стихов
Вадима Неустроева…
Зал зааплодировал.
Я запнулся о ступеньки сцены,
чуть не брякнулся об
пол. Пётр меня подхватил, усадил рядом с собой, я,
усаживаясь-устраиваясь, не
рассчитал, на весь зал грохнул протезом по столешнице…
Дальше всё
продолжалось-клубилось как в пьяном
угаре. Я перегибался, через спину Петра здоровался с Андреем, Володей,
Валерой…
Потом читал, вслед за Турапиным, свои стихи… Потом мы очутились уже в
большой
аудитории пединститута, который с недавнего времени стал именоваться
университетом,
и там я вновь наряду с другими «звоновцами» читал свои стихи, вновь
слушал
сладостные слова о своём, якобы, таланте, о моём грядущем сборнике
стихов…
Потом мы всей гурьбой поехали
в загородную
гостиницу «Турист», там уже сверкал бутылками и закусками банкетный
стол…
Клянусь, я бы выпил-хлебнул, предав «Оптималист», не задумываясь,
настолько я
был ошарашен и плохо соображал, но вдруг выяснилось, что Валера с
Володей тоже
уже совсем не пьют, тоже, оказывается, познакомились с методом Шичко и
впитали
его, живут уже давным-давно трезво. Так что мы втроём дружно
поддерживали тосты
минералкой и запивали закусь яблочным соком…
Впрочем, я был пьян. Пьян в
стельку и без вина. Я
всё, захлёбываясь, пытался что-то рассказать-объяснить Петру: как мне
плохо
было, как я устал от неудач, как затухает моё вдохновение, как я всё
ждал-надеялся — вот-вот, и прилетит от него, Петра, письмо…
А Пётр, уже слегка
подпьяневший, благодушно хлопал
меня по сгибу локтя, по коленке:
— Ладно, кто старое помянет…
Ты знаешь, как мне
тяжело было в те дни — меня ж микроинфаркт трахнул. А потом
закрутился-завертелся… Новое издательство создать — это ж не шутки. Я и
про
Лену-то только сегодня узнал… Я тебе уж два раза сегодня звонил — тебя
не было.
Да-а… Ну, ладно, теперь, думаю, воспрянем — а? Готовь, готовь рукопись:
та, в
«Москве», пропала, конечно, так что надо восстановить, расширить. Тираж
дадим
тысяч двадцать, сейчас таких для поэзии и нету — учти… Э-эх, а сам-то
ты!
Почему сидел здесь? Почему знать о себе ничего не давал — а? Кто ж за
тебя —
тебя пробивать будет? Давно бы сел на поезд, прикатил в Москву, нашёл
меня,
разобрались бы…
Да-а, знал бы Пётр, что я ещё
в прошлом году
действительно в столицу летал-наведывался, и даже не раз, но встреча
наша так и
не состоялась.
Не пришёл, видать, тогда ещё
срок.
<<<
Часть 4. Гл. IV
|