Раздел III
ВОКРУГ ДОСТОЕВСКОГО
Т
ТАБЕЛЬ О
РАНГАХ — введён
Петром I в 1722 г.,
устанавливал 14 рангов (классов, чинов) по трём видам: военные,
гражданские и
придворные. В мире Достоевского ранги-чины героев (в основном —
гражданские)
имеют важное, а зачастую и первостатейное значение и упоминаются
непременно. К
примеру, Девушкин в «Бедных
людях»
резонно пишет Вареньке Добросёловой:
«Позвольте, маточка:
всякое состояние определено всевышним на долю человеческую. Тому
определено
быть в генеральских эполетах, этому служить титулярным советником;
такому-то
повелевать, а такому-то безропотно и в страхе повиноваться…» Девица
Перепелицына из повести «Село Степанчиково и
его
обитатели» беспрестанно кичится и напоминает окружающим: «Я сама
подполковничья
дочь, а не какая-нибудь-с…» А в «Скверном анекдоте»
три
генерала приятельствуют, вроде бы все три «ваши превосходительства»,
однако ж
тайный советник Никифоров покровительственно
держит себя
по отношению к действительным статским советникам Шипуленко
и Пралинскому, что те воспринимают как должное.
Полный реестр до 1884 г.
выглядел так (в скобках
указан соответствующий военный чин):
1 — канцлер
(генерал-фельдмаршал);
2 — действительный тайный
советник (генерал от
инфантерии, генерал от артиллерии, генерал от кавалерии);
3 — тайный советник
(генерал-лейтенант);
4 — действительный статский
советник
(генерал-майор);
5 — статский советник
(бригадир);
6 — коллежский советник
(полковник);
7 — надворный советник
(подполковник);
8 — коллежский асессор
(майор);
9 — титулярный советник
(капитан, ротмистр);
10 — коллежский секретарь
(штабс-капитан,
штабс-ротмистр);
11 — корабельный секретарь;
12 — губернский секретарь
(поручик);
13 — провинциальный
секретарь, сенатский
регистратор, синодский регистратор, кабинетский регистратор
(подпоручик,
корнет);
14 — коллежский регистратор
(прапорщик).
ТВЕРЬ,
город на р. Волге,
известен с XII в.,
губернский центр. Весной 1859 г. Достоевский по его ходатайству был
уволен со службы
в чине подпоручика и с «воспрещением въезда в С.-Петербургскую и
Московскую
губернии» [Летопись, т. 1, с. 256]. Местом
жительства
писатель избрал Тверь, расположенную неподалёку от обеих столиц. Прибыл
он в
этот город с женой М. Д. Достоевской и
пасынком П. А. Исаевым из Семипалатинска
(через Омск, Тюмень, Екатеринбург, Казань,
Нижний Новгород, Владимир)
19 августа 1859 г. и прожил до 19 декабря того же года — ровно 4
месяца. В
первой половине ноября писателю удалось без официального разрешения
съездить в
Москву, повидать родственников — Карепиных, Ивановых, Куманиных.
Все 4
месяца
«тверского сидения» Достоевский неустанно хлопотал о получении
разрешения жить
в Петербурге, в чём ему активно помогал тверской губернатор П. Т.
Баранов. Достоевский так рвался в столицу, что явно предвзято
невзлюбил
старинный русский город и писал А. Е. Врангелю
22 сентября
1859 г.: «Теперь я заперт в Твери, и это хуже Семипалатинска. Хоть
Семипалатинск, в последнее время, изменился совершенно (не осталось ни
одной
симпатической личности, ни одного светлого воспоминания), но Тверь в
тысячу раз
гаже. Сумрачно, холодно, каменные дома, никакого движения, никаких
интересов, —
даже библиотеки нет порядочной. Настоящая тюрьма! Намереваюсь как можно
скорее
выбраться отсюда…»
Позже он изобразил Тверь в
романе «Бесы»
под видом мрачного и вздорного безымянного провинциального городка, в
котором
разгулялись «бесы», а некоторые реальные лица, связанные с Тверью,
послужили
прототипами героев романа — Тихон Задонский, М. А. Бакунин,
губернатор П. Т. Баранов, его супруга А. А. Баранова, чиновник
при
губернаторе Н. Г. Левенталь…
ТАЧАЛОВ
Арсений Васильевич (1838—1890), священник, протоиерей православной
церкви в Висбадене и
Париже,
автор многочисленных статей в духовных журналах. Благодаря Тачалову
была
построена православная церковь в Эмсе, где
Достоевский с
ним неоднократно встречался, о чём упоминал в письмах к А. Г.
Достоевской.
Судя по всему, писатель крайне неприязненно относился к этому
церковному
служителю. К примеру, в письме от 28 июня /10 июля/ 1874 г. он
раздражённо
писал: «Сюда приезжает по понедельникам висбаденский поп Тачалов,
заносчивая
скотина, но я его осадил, и он тотчас пропал. Интриган и мерзавец.
Сейчас и
Христа, и всё продаст. Ерник дрезденский поп кричит всем, что он
пражскую
церковь построил, а Тачалов хочет выказаться, что это он обращает
старокатоликов. И ведь удастся каналье, уверит, тогда как глуп как
бревно и
срамит нашу церковь своим невежеством перед иностранцами. Но в
невежестве все
они один другому не уступят…»
ТИБЛЕН
Николай Львович (1825—после 1869), издатель, типограф. Достоевский
познакомился с ним в
1860 г.
на заседаниях Литературного фонда, и между
ними возникли
довольно дружеские отношения, они общались, переписывались, Тиблен с
женой Тиблен Евгенией Карловной посещал
литературный кружок братьев
Достоевских. Писатель просил Н. Н. Страхова в
письме из
Парижа от 26 июня /8 июля/ 1862 г.: «Передайте мой поклон добрейшему,
милому
Тиблену (которого, я не знаю за что, я как-то стал любить в последнее
время) и
милой, бесконечно уважаемой Евгении Карловне. Как её здоровье?..» С
1864 г. в
типографии Тиблена печаталась «Эпоха».
Известно 4 письма Тиблена к
Достоевскому
(1861—1863), письма писателя к Тиблену не сохранились.
ТИМКОВСКИЙ
Константин Иванович (1814—1881), петрашевец, отставной
флотский
офицер,
чиновник Министерства внутренних дел. Он жил в основном в Ревеле
и сравнительно редко посещал собрания у М. В.
Петрашевского.
На одной из «пятниц» в конце 1848 г. Тимковский произнёс речь об учении
Ш. Фурье и предлагал начать
подготовку к организации фаланстер
в России. Достоевский в своих «Объяснениях и
показаниях…»
рассказал об этом выступлении и, верный тактике затушёвывания роли
своих товарищей
в «заговоре», подчеркнул: «…Тимковский показался мне совершенно
консерватором и
вовсе не вольнодумцем. Он религиозен и в идеях самодержавия. Известно,
что
система Фурье не отрицает самодержавного образа правления…» [ПСС,
т. 18, с. 152] Тимковского арестовали в Ревеле, вместе с другими
петрашевцами
он был выведен на эшафот 22 декабря 1849 г. (и, по воспоминаниям Д.
Д. Ахшарумова, был единственным, кто подошёл в
тот момент к
священнику на исповедь), а по окончательному приговору попал в
арестантские
роты.
Задумывая в 1860 г.
переделать повесть «Двойник», Достоевский
хотел описать в ней «пятницы»
Петрашевского и ввести Тимковского в число персонажей «как приезжего».
Тимковский отчасти послужил прототипом Кириллова
в «Бесах».
ТИМОФЕЕВА
Варвара Васильевна (1850—1931), писательница (наиболее частый
псевд. О. Починковская),
автор повести
«Идеалистка», романов «За себя и за других», «У чужих алтарей» и др.
произведений, в том числе и сборника «Очерки прошлого» (заслужившего
похвалу Л. Н. Толстого). В первой половине
1870-х гг. работала
корректором в типографии А. И. Траншеля, где
печатался «Гражданин». Оставила об этом
воспоминания «Год работы с
знаменитым писателем» (ИВ, 1904, № 2). Мемуары
Тимофеевой
полны подробностей как о внешней стороне жизни писателя того периода,
так и его
внутреннем мире, мыслях, планах, заботах, замыслах, ибо Достоевский,
судя по
всему, почувствовал доверие к молодой умной девушке, «мечтающей о
литературе».
В первый раз она увидела Достоевского таким: «С трепетным замиранием
сердца
ждала я. Вот-вот, сейчас, сию минуту войдёт сюда знаменитый автор
“Бедных людей”
и “Мёртвого дома”, творец “Раскольникова” и “Идиота”, войдёт — и что-то
случится со мной небывалое... новое, после
будет совсем
уж не то, что теперь.
Но никто не входил. И уже
долго спустя, когда я
почти перестала думать об этом, из комнат слева вышел Траншель вместе с
невысоким, среднего роста, господином в меховом пальто и калошах, и оба
остановились подле меня у бюро, разговаривая между собою, то есть один
задавал
короткие и отрывистые вопросы, а другой так же коротко отвечал на них.
Господин в пальто говорил
тихим, глухим, как бы
расслабленным голосом. Он спрашивал, когда здесь бывает князь
М<ещерский>, когда выходит нумер и когда приступают к набору
следующего.
Один раз я решилась поднять
на него глаза, но,
встретив неподвижный, тяжёлый, точно неприязненный взгляд, невольно
потупилась
и уже старалась на него не смотреть. Я угадывала, что это Достоевский,
но все
портреты его, какие я видела, и моё собственное воображение рисовали
мне совсем
другой образ, нисколько не похожий на этот, действительный, который был
теперь
предо мною.
Это был очень бледный —
землистой, болезненной
бледностью — немолодой, очень усталый или больной человек, с мрачным
изнурённым
лицом, покрытым, как сеткой, какими-то необыкновенно выразительными
тенями от напряженно
сдержанного движения мускулов. Как будто каждый мускул на этом лице с
впалыми
щеками и широким и возвышенным лбом одухотворен был чувством и мыслью.
И эти
чувства и мысли неудержимо просились наружу, но их не пускала железная
воля
этого тщедушного и плотного в то же время, с широкими плечами, тихого и
угрюмого человека. Он был весь точно замкнут на ключ — никаких
движений, ни
одного жеста, — только тонкие, бескровные губы нервно подёргивались,
когда он
говорил. А общее впечатление с первого взгляда почему-то напомнило мне
солдат —
из “разжалованных”, — каких мне не раз случалось видать в моём детстве,
—
вообще напомнило тюрьму и больницу и разные “ужасы” из времен
“крепостного
права”... И уже одно это напоминание до глубины взволновало мне душу…
Траншель провожал его до
дверей; я смотрела им
вслед, и мне бросилась в глаза странная походка этого человека. Он шёл
неторопливо — мерным и некрупным шагом, тяжело переступая с ноги на
ногу, как
ходят арестанты в ножных кандалах.
— Знаете, кто это? — сказал
мне Траншель, когда захлопнулась
дверь. — Новый редактор “Гражданина”, знаменитый ваш Достоевский!
Этакая гниль!
— вставил он с брезгливой гримасой.
Мне показалось это тогда
возмутительно грубым,
невежественным кощунством. Из всех современных писателей Достоевский
был тогда
для меня самым мучительным и самым любимым. Но мне, конечно, было
известно, что
о нём ходили тогда разные толки. В либеральных литературных кружках и в
среде
учащейся молодежи, где были у меня кое-какие знакомства, его
бесцеремонно
называли “свихнувшимся”, а в деликатной форме — “мистиком”,
“ненормальным”
(что, по тогдашним понятиям, было одно и то же)…»
Вскоре Тимофеевой
посчастливилось
увидеть-разглядеть писателя совсем в ином свете: «И когда — далеко уже
за
полночь — я подошла к нему, чтобы проститься, он тоже встал и, крепко
сжав мою
руку, с минуту пытливо всматривался в меня, точно искал у меня на лице
впечатлений моих от прочитанного, точно спрашивал меня: что же я думаю?
поняла
ли я что-нибудь?
Но я стояла перед ним как
немая: так поразило меня
в эти минуты его собственное лицо! Да, вот оно, это настоящее
лицо Достоевского, каким я его представляла себе, читая его романы!
Как бы озарённое властной
думой, оживлённо-бледное
и совсем молодое, с проникновенным взглядом глубоких потемневших глаз,
с
выразительно-замкнутым очертанием тонких губ, — оно дышало торжеством
своей
умственной силы, горделивым сознанием своей власти... Это было не
доброе и не
злое лицо. Оно как-то в одно время и привлекало к себе и отталкивало,
запугивало и пленяло... <…> Такого лица я больше никогда не
видала у
Достоевского. Но в эти мгновения лицо его больше сказало мне о нём, чем
все его
статьи и романы. Это было лицо великого человека,
историческое лицо.
Я ощутила тогда всем моим
существом, что это был
человек необычайной духовной силы, неизмеримой глубины и величия,
действительно гений, которому не надо слов, чтобы
видеть и знать. Он
всё угадывал и все понимал каким-то особым чутьём. И эти догадки мои о
нём
много раз оправдывались впоследствии…» [Д. в восп.,
т. 2,
с. 139—146]
Известно одно письмо
Достоевского к Тимофеевой (оно
включено в текст её воспоминаний), письма Тимофеевой к писателю не
сохранились.
ТИМОФЕЙ,
ямщик в Старой Руссе, с которым Достоевский не
раз ездил до Новгорода и
обратно. Имя его упоминается в переписке писателя с женой в 1870-х гг.
Наряду с
другим старорусским ямщиком, Андреем, Тимофей
под своим
именем упоминается-действует в «Братьях Карамазовых».
ТИТОВ
Дмитрий Иванович (1858—?), сын кучера, впоследствии типографский
наборщик,
поэт-самоучка. В
марте 1876 г. прислал Достоевскому свои стихотворные опыты и по
приглашению
писателя посетил его впервые 27 апреля 1876 г. Судя по письму Титова к А.
С. Суворину от 1 июля 1879 г. (ему он предложил
свои стихи
для публикации в НВр), юный «поэт» в последние
3 года
«изредка ходил к К. Д. Кавелину и Ф. М. Достоевскому» [Белов,
т. 2, с. 293] В библиографическом списке произведений, посвящённых её
мужу, А. Г. Достоевская указала и
стихотворение Титова «Ф. М. Достоевскому.
12 февраля 1878 г.» без указания места публикации. Известно 2 письма
Титова к
Достоевскому (1876), одно ответное письмо писателя не сохранилось.
ТИХОН
ЗАДОНСКИЙ (Соколов Тимофей
Савельевич) (1724—1783), епископ воронежский и елецкий, в 1769
г.
удалился в Задонский монастырь. Достоевский внимательно изучил его
«Житие»
(1862), намеревался вывести Тихона в неосуществлённом замысле «Житие
великого грешника», сделал его заглавным персонажем главы «У
Тихона», исключённой из романа «Бесы».
Отдельные штрихи Тихона использовал Достоевский и в работе над образом
старца Зосимы в «Братьях
Карамазовых». В письме
к А. Н. Майкову от 25 марта /6 апр./ 1870 г.
из Дрездена
писатель писал о «Бесах»: «Я писал о монастыре Страхову, но про Тихона
не
писал. Авось выведу величавую, положительную,
святую
фигуру. Это уж не Костанжогло-с и не немец (забыл фамилию) в “Обломове”
(Почём
мы знаем: может быть, именно Тихон-то и составляет наш русский положительный
тип, который ищет наша литература, а не Лавровский [Лаврецкий], не
Чичиков, не
Рахметов и проч.), и не Лопухины, не Рахметовы. Правда, я ничего не
создам, я
только выставлю действительного Тихона, которого я принял в своё сердце
давно с
восторгом. Но я сочту, если удастся, и это для себя уже важным
подвигом. Не
сообщайте же никому. Но для 2-го романа, для монастыря, я должен быть в
России.
Ах, кабы удалось!..»
ТКАЧЁВ Пётр
Никитич (1844—1885), революционер-народник, критик, публицист,
сотрудник «Русского
слова» и «Дела», издатель журнала «Набат»
(Женева). В
1869 г. был арестован, судим по делу С. Г. Нечаева
и
сослан на родину в Псковскую губернию. В декабре 1873 г. бежал за
границу, умер
в Париже. В 1860-е гг. Ткачёв опубликовал в журналах «Время»
и «Эпоха» несколько статей по судебной реформе
и в этот
период, скорее всего, встречался с Достоевским, но встречи эти носили
случайный
характер. Впоследствии Достоевский при создании образа «философа» Шигалева
и его «теории» в «Бесах»
использовал
отдельные черты Ткачёва — радикального публициста и таких его работ,
как,
например, «Примечания к Бехеру». Ткачёв-критик на страницах журнала
«Дело» отрицательно
оценил не только роман «Бесы», назвав его «клеветой» на передовую
молодёжь
(«Больные люди»), но также романы «Подросток»
(«Литературное
попурри») и «Братья Карамазовы» («Новые типы
“забитых людей”»).
ТОБОЛЬСК,
город в Западной
Сибири на р. Иртыш близ впадения в него р. Тобол, основанный в 1587 г.
При
самодержавии — место политической ссылки. Петрашевцы
Достоевский, С. Ф. Дуров и И.
Ф. Л. Ястржембский
по дороге в Омск находились в Тобольском
тюремном замке с
8 по 20 января 1850 г. Здесь они встречались с жёнами декабристов Н.
Д. Фонвизиной, П. Е. Анненковой
и её
дочерью (впоследствии — О. И. Ивановой), Ж.
А. Муравьёвой и П. Н. Свистуновым.
Достоевский и
его товарищи получили от них по экземпляру Евангелия,
с
которым писатель не расставался потом до конца жизни. В Тобольске вновь
прибывшие петрашевцы смогли увидеться с доставленными ранее М. В.
Петрашевским, Ф. Г. Толлем, Ф. Н. Львовым, Н.
П. Григорьевым и Н. А. Спешневым,
с которыми незадолго перед этим стояли они рядом на эшафоте. В
Тобольске Достоевский
увидел прикованного к стене разбойника Коренева, о котором упоминал
впоследствии в «Записках из Мёртвого дома».
ТОКАРЖЕВСКИЙ
Шимон (Tokarzewski Szymon) (1821—1890), каторжник Омского
острога, польский
революционер, автор книг «Семь
лет каторги» (1907) и «Каторжане» (1912). Прибыл в Омск 31 октября 1849
г.
(почти за 3 месяца до Достоевского) на 10 лет, получив предварительно
500 ударов
шпицрутенами. В «Записках из Мёртвого дома» он
выведен
как Т—ский (Т—вский). В своей мемуарной книге
о каторге
Токаржевский тоже немало страниц отвёл Достоевскому. Он, в частности,
зафиксировал рассказ писателя о том, как его пытались убить в госпитале
из-за
трёх рублей и как его спасла собака Суанго, которую он, в свою очередь,
спасал
от каторжного живодёра Неустроева: «После
тяжёлого и
продолжительного воспаления лёгких Достоевский стал поправляться в
тюремной
больнице Омской крепости, по выходе из которой, о пребывании в ней, нам
рассказал:
— Из нескольких тысяч дней,
проведенных в Омской
тюрьме, те, которые я провёл в больнице, были самыми спокойными и
наилучшими,
за исключением одного неприятного инцидента. <…> Молодой доктор
Борисов с
большим вниманием относился к больным политкаторжанам, а ко мне — в
особенности. Часто просиживал у моей кровати, беседуя со мной.
Интересовался
делом, которое наградило меня каторгой, и успокоил известием, что
Неустроев,
получив два рубля, обеспечил меня “словом каторжанина”, — что никогда
не
покусится на жизнь нашего четвероногого друга — Суанго...
Раз как-то, в неурочное
время, в палату вбежал
доктор Борисов, закутанный в шубу, сказав, что неожиданно едет в
казачью
станицу, отстоящую от Омска в ста сорока верстах, дня на четыре, куда
командировал его губернатор, князь Горчаков, по случаю появления там
какой-то
подозрительной болезни, и что в его отсутствие за больными наблюдать
будет
фельдшер, а услуживать — служитель Антоныч; при этом доктор сунул мне в
руку
запечатанный конверт и, попрощавшись, ушёл из палаты.
Лежавший рядом со мною
уголовный каторжанин Ломов
по внешности был Геркулесом, но с отвратительной, отталкивающей
физиономией и
свирепыми глазами. Про него говорили, что он способен убить всякого
человека,
лишь бы ценою убийства угоститься водкой. Следя за моими движениями,
Ломов
видел, как я, распечатав конверт, обнаружил в нём три рубля, которые
сунул под
подушку. Среди ночи меня разбудил крик соседа с другой стороны,
старика-старовера из Украины, и, в то же время, под моею подушкой, я
ощутил
косматую руку. Старик кричал: “Помни шестую заповедь — не укради!” — и
рукой
указывал на Ломова при свете ночного каганца. Взволнованный этой
сценой, я не
спал уже до утра. Я не хотел вспоминать о происшествии, только Ломов
угрожающе
и свирепо поглядывал на старика, поднявшего ночную тревогу.
С того времени я стал
замечать, что между фельдшером,
служителем Антонычем, также бывшим каторжанином, и моим соседом Ломовым
существует какая-то связь, что-то общее; они часто шептались, удаляясь
от
других, и со дня выезда доктора какая-то тяжёлая атмосфера нависла над
больницей...
На ужин принесена была
больным размазня из манной
каши, а для меня Антоныч принёс молока. За всеми моими движениями
следил
пронзающий взор Ломова. Мне казалось, что он желает позаимствовать у
меня
молока. В это время скрипнула дверь... Слышны были лёгкие и быстрые
шаги по полу...
Раздался радостный лай... Это Суанго, пользуясь незапертой дверью,
бросился в
палату и вскочил на мою кровать, выталкивая из рук мисочку с молоком.
Каскад
белых капель обрызгал меня и мою постель... А Суанго, находившийся в
моих объятиях,
радостно скулил и лизал мне лицо, шею и руки и с жадностью выпил
оставшееся в
миске молоко.
Возвратившийся Антоныч
схватил Суанго за шею и,
ударяя кулаком по голове, выбросил его за дверь, где, поддав ногой,
сбросил с
лестницы. Слышно было только жалостное вытьё нашего любимца...
Я погнался было за
служителем, но, по слабости сил,
упал на средине палаты, и меня уложили в постель. На другой день после
этого
события возвратился доктор Борисов, на вопрос которого о причине
ухудшения моей
болезни я только мог с глубоким вздохом ответить — Суанго!
— Ах! — вздохнул доктор, —
кто же вам сообщил?
— Неужели опять Неустроев? —
прервал я доктора,
волнуясь.
— Где там! Неустроев сдержал
своё слово...
— Ну, так что же случилось?..
— Суанго после моего
отъезда... перестал жить, —
сказал добрый доктор Борисов, не желая из деликатности и моей
привязанности к
Суанго выразиться — сдох.
А старик-старовер, подойдя к
нам, своим мелодичным
голосом произнес:
— Видите, господа, как
чудесное провидение свыше,
посредством немой твари, избавило от смерти правдивого человека.
Ломов приподнялся на постели,
оперся на локоть и
показал свои сжатые, мощные кулаки, как бы готовясь броситься на
старика...
В то же время по полу палаты
раздался стук сапог,
подбитых гвоздями. Это вошёл служитель Антоныч. Увидав, что доктор
Борисов,
старовер и я мирно беседуем, он повернулся и исчез... Исчез из
больницы, из
города и окрестностей Омска; никто и никогда уже не слышал о больничном
служителе Антоныче.
А между тем в городе,
крепости и в больнице
каторжан долго удерживался слух, что Антоныч, по уговору с фельдшером и
Ломовым, намеревался меня отравить с целью воспользоваться тремя
рублями.
Очевидно, фельдшер снабдил его ядом... За отсутствием доктора, конечно,
он
выдал бы свидетельство, что — умер естественной смертью...
Но Суанго разрушил преступный
план…» [Д. в восп., т. 1, с. 330—332]
В книге «Семь лет каторги»,
которая писалась
Токаржеским уже после того, как он познакомился с «Бесами», «Дневником
писателя», «Братьями Карамазовыми»,
автор, «обидевшись» за всех революционеров и поляков, довольно-таки
враждебно
писал о Достоевском, обвинил его в «шовинизме», ура-патриотизме и
прочих
смертных грехах.
ТОЛЛЬ Феликс
Густавович (1823—1867), петрашевец, педагог, литератор,
автор романа
«Труд и капитал», книги «Сибирские очерки», «Настольного словаря для
справок по
всем отраслям знаний» (в 3-х т.). Преподавал русскую словесность в
различных
учебных заведениях, в том числе и в Главном
инженерном училище
(с 1848 г.). «Пятницы» М. В. Петрашевского
посещал с 1845
г. Был убеждённым атеистом и на одном из собраний выступил с докладом о
происхождении религии. В «Объяснениях и показаниях…»
Достоевский отрицал своё знакомство с Толлем, однако ж тот, наоборот,
показал,
что не раз спорил с Достоевским по литературным вопросам. По
окончательному
приговору смертную казнь Толлю заменили двумя годами каторги. По дороге
в Сибирь
Достоевский и Толль встретились ещё раз в Тобольске.
После каторги Толль трудился
на педагогическом и
литературном поприще.
ТОЛСТАЯ
Александра Андреевна,
графиня (1816—1904), фрейлина; двоюродная тётка Л. Н.
Толстого,
с которым много лет состояла в переписке. Достоевский познакомился с
ней
незадолго до своей смерти, в январе 1881 г., как раз в период, когда
между нею
и Л. Толстым разгорелся спор о религии, и графиня посвятила автора «Братьев
Карамазовых» в суть этого спора, показала
письма
племянника: «Я встретила Достоевского в первый раз на вечере у графини
Комаровской. С Львом Николаевичем он никогда не видался, но как
писатель и
человек Лев Николаевич его страшно интересовал. Первый его вопрос был о
нём:
— Можете ли вы мне
истолковать его новое
направление? Я вижу в этом что-то особенное и мне ещё непонятное...
Я призналась ему, что и для
меня это ещё загадочно,
и обещала Достоевскому передать последние письма Льва Николаевича, с
тем,
однако ж, чтобы он пришёл за ними сам. Он назначил мне день свидания, —
и к
этому дню я переписала для него эти письма, чтобы облегчить ему чтение
неразборчивого почерка Льва Николаевича.
При появлении Достоевского я
извинилась перед ним,
что никого более не пригласила, из эгоизма, — желая провести с ним
вечер с
глаза на глаз. Этот очаровательный и единственный вечер навсегда
запечатлелся в
моей памяти; я слушала Достоевского с благоговением: он говорил, как
истинный
христианин, о судьбах России и всего мира; глаза его горели, и я
чувствовала в
нём пророка... Когда вопрос коснулся Льва Николаевича, он просил меня
прочитать
обещанные письма громко. Странно сказать, но мне было почти обидно
передавать
ему, великому мыслителю, такую путаницу и разбросанность в мыслях.
Вижу ещё теперь перед собой
Достоевского, как он
хватался за голову и отчаянным голосом повторял: “Не то, не то!..” Он
не
сочувствовал ни единой мысли Льва Николаевича; несмотря на то, забрал
всё, что
лежало писанное на столе: оригиналы и копии писем Льва. Из некоторых
его слов я
заключила, что в нём родилось желание оспаривать ложные мнения Льва
Николаевича.
Я нисколько не жалею
потерянных писем, но не могу
утешиться, что намерение Достоевского осталось невыполненным: через
пять дней
после этого разговора Достоевского не стало...» [Д. в
восп.,
т. 2, с. 463—464]
Известно одно письмо
Достоевского к Толстой, и одно
её письмо к писателю.
ТОЛСТАЯ (урожд.
Бахметева, в
первом браке Миллер) Софья Андреевна, графиня
(1824—1892), жена поэта, прозаика и драматурга А. К. Толстого. Была
хозяйкой
литературного салона, высокообразованной женщиной (знала 14 языков),
дружила с И. С. Тургеневым, И.
А. Гончаровым, Вл. С. Соловьёвым и др.
выдающимися деятелями эпохи, в том
числе и с Достоевским, который познакомился с нею в конце 1870-х гг. А.
Г. Достоевская вспоминала: «Но всего чаще в годы
1879—1880 Фёдор
Михайлович посещал вдову покойного поэта графа Алексея Толстого,
графиню Софию
Андреевну Толстую. Это была женщина громадного ума, очень образованная
и
начитанная. Беседы с ней были чрезвычайно приятны для Фёдора
Михайловича,
который всегда удивлялся способности графини проникать и отзываться на
многие
тонкости философской мысли, так редко доступной ком-либо из женщин. Но,
кроме
выдающегося ума, графиня С. А. Толстая обладала нежным, чутким сердцем,
и я всю
жизнь с глубокою благодарностью вспоминаю, как она сумела однажды
порадовать
моего мужа.
Как-то раз Фёдор Михайлович,
говоря с графиней о
Дрезденской картинной галерее, высказал, что, в живописи выше всего
ставит
Сикстинскую мадонну, и, между прочим, прибавил, что, к его огорчению,
ему всё
не удается привезти из-за границы хорошую большую фотографию с Мадонны,
а здесь
достать такую нельзя. <…> Прошло недели три после этого
разговора, как в
одно утро, когда Фёдор Михайлович ещё спал, приезжает к вам Вл. С.
Соловьёв и
привозит громадный картон, в котором была заделана великолепная
фотография с
Сикстинской мадонны в натуральную величину, но без персонажей, Мадонну
окружающих.
Владимир Сергеевич, бывший
большим другом графини
Толстой, сообщил мне, что она списалась с своими дрезденскими
знакомыми, те
выслали ей эту фотографию, и графиня просит Фёдора Михайловича принять
от неё
картину “на добрую память”. <…> Фёдор Михайлович был тронут до
глубины
души её сердечным вниманием и в тот же день поехал благодарить её.
Сколько раз
в последний год жизни Фёдора Михайловича я заставала его стоящим перед
этою
великою картиною в таком глубоком умилении, что он не слышал, как я
вошла, и,
чтоб не нарушать его молитвенного настроения, я тихонько уходила из
кабинета.
Понятна моя сердечная признательность графине Толстой за то, что она
своим
подарком дала возможность моему мужу вынести пред ликом Мадонны
несколько
восторженных и глубоко прочувствованных впечатлений!..» [Достоевская,
с. 378]
Сохранилось одно письмо
Достоевского к Толстой от 13
июня 1880 г.
С мужем графини поэтом и
прозаиком Алексеем
Константиновичем Толстым (1817—1875) Достоевский был знаком ещё
с 1860-х
гг. и даже однажды (октябрь 1863 г.) после проигрыша на рулетке одолжил
у него
деньги взаймы, но особой близости между ними не возникло и встречи их
носили случайный
характер.
ТОЛСТОЙ Лев
Николаевич, граф
(1828—1910), писатель, автор повестей «Детство», «Отрочество»,
«Юность»,
«Казаки», «Смерть Ивана Ильича», «Крейцерова соната», романов «Война и
мир»,
«Анна Каренина», «Воскресение», пьес «Плоды просвещения», «Власть
тьмы», «Живой
труп» и др. всемирно известных произведений. Графиня А.
А. Толстая
совершенно точно заметила в своих «Воспоминаниях» о Достоевском: «С
Львом
Николаевичем он никогда не видался, но как писатель и человек Лев
Николаевич
его страшно интересовал…» [Д. в восп., т. 2, с.
463] Ещё
в письме от 15 апреля 1855 г. из Сибири Достоевский просил Е. И.
Якушкина уведомить его «ради Бога», кто такой Л. Т. (так
подписывался
вначале Толстой), напечатавший «Отрочество» в «Современнике».
И чуть позже в письме к А. Н. Майкову от 18
января 1856 г.
писал: «Л. Т. мне очень нравится, но, по-моему мнению, много не напишет
(впрочем, может быть я ошибаюсь)…» Достоевский, конечно, ошибся и
впоследствии
до конца жизни пристально следил за творчеством Толстого и, можно
сказать,
творчески соревновался с ним. Замыслив, к примеру, «Житие
великого грешника» в конце 1860-х гг., он в подготовительных
материалах
сопоставляет его по объёму и замыслу с «Войной и миром», понимая, что с
выходом
этого романа масштабы в русской, да и мировой литературе изменились.
Но, вместе
с тем, Достоевский ясно понимал и отличие, «особость» своей стези в
творчестве
как раз в сравнении с Львом Толстым. О той же эпопее его он в письме к Н.
Н. Страхову от 24 марта /5 апр./ 1870 г. писал:
«Две строчки
о Толстом, с которыми я не соглашаюсь вполне, это — когда Вы говорите,
что Л. Толстой
равен всему, что есть в нашей литературе великого. Это решительно
невозможно
сказать! Пушкин, Ломоносов — гении. Явиться с Арапом
Петра
Великого и с Белкиным — значит
решительно
появиться с гениальным новым словом,
которого до тех пор совершенно не было нигде и
никогда
сказано. Явиться же с “Войной и миром” — значит явиться после этого нового
слова, уже
высказанного Пушкиным,
и это во всяком случае,
как бы
далеко и высоко ни пошёл Толстой в развитии уже сказанного в первый
раз, до
него, гением, нового слова. По-моему, это очень важно…»
В финале «Подростка»
Достоевский отчётливее прояснил это своё суждение, «намекая», в первую
очередь,
на Толстого: «Если бы я был русским романистом и имел талант, то
непременно
брал бы героев моих из русского родового дворянства, потому что лишь в
одном
этом типе культурных русских людей возможен хоть вид красивого порядка
и
красивого впечатления, столь необходимого в романе для изящного
воздействия на
читателя. <…> Признаюсь, не желал
бы я быть романистом героя из случайного семейства!
Работа неблагодарная и без
красивых форм. Да и типы
эти, во всяком случае — ещё дело текущее,
а потому и не могут быть художественно законченными. Возможны важные
ошибки,
возможны преувеличения, недосмотры. Во всяком случае, предстояло бы
слишком
много угадывать. Но что делать, однако ж, писателю, не желающему писать
лишь в
одном историческом роде и одержимому тоской по текущему? Угадывать и...
ошибаться…»
Имя Толстого и названия его
произведений бессчётное
количество раз упоминаются в текстах Достоевского, к примеру, только
разбору
романа «Анна Каренина» он посвятил немало страниц в
июльско-августовском
выпуске ДП за 1877 г.
Толстой со своей стороны
испытывал такой же
«страшный» интерес к Достоевскому. Он высоко ценил многие его
произведения,
особенно «Записки из Мёртвого дома» и писал
тому же
Страхову 26 сентября 1880 г.: «На днях нездоровилось, и я читал
“Мёртвый дом”.
Я много забыл, перечитал и не знаю книги лучшей изо всей новой
литературы,
включая Пушкина. <…> Я наслаждался вчера целый день, как давно не
наслаждался. Если увидите Достоевского, скажите ему, что я его люблю…»
И
Страхову же сразу после смерти Достоевского (письмо от 5—10 февраля
1881 г.)
проникновенно написал-признался: «Я никогда не видал этого человека и
никогда
не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он
был самый,
самый близкий, дорогой, нужный мне человек. <…> Опора какая-то
отскочила
от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я
плакал и
теперь плачу.
На днях, до его смерти, я
прочёл “Униженных и
оскорблённых” и умилялся…» [Толстой, т. 63, с.
24, 43]
К сожалению, Достоевский так
и не решился, как
намеревался, съездить во время Пушкинских торжеств 1880 г. к Толстому в
Ясную
Поляну, а единственная возможная их встреча 10 марта 1878 г., когда они
оба
находились в одном помещении в Петербурге, не состоялась по вине всё
того же
Страхова. Жена писателя вспоминала: «Великим постом 1878 года Вл. С.
Соловьёв
прочёл ряд философских лекций, по поручению Общества любителей
духовного просвещения,
в помещении Соляного городка. Чтения эти собирали полный зал
слушателей; между
ними было много и наших общих знакомых. Так как дома у нас все было
благополучно, то на лекции ездила и я вместе с Фёдором Михайловичем.
Возвращаясь с одной из них,
муж спросил меня:
— А не заметила ты, как
странно относился к нам сегодня
Николай Николаевич (Страхов)? И сам не подошёл, как подходил всегда, а
когда в
антракте мы встретились, то он еле поздоровался и тотчас с кем-то
заговорил. Уж
не обиделся ли он на нас, как ты думаешь?
— Да и мне показалось, будто
он нас избегал, — ответила
я. <…>
В ближайшее воскресенье
Николай Николаевич пришёл к
обеду, я решила выяснить дело и прямо спросила, не сердится ли он на
нас.
— Что это вам пришло в
голову, Анна Григорьевна? —
спросил Страхов.
— Да нам с мужем показалось,
что вы на последней
лекции Соловьёва нас избегали.
— Ах, это был особенный
случай, — засмеялся
Страхов. — Я не только вас, но и всех знакомых избегал. Со мной на
лекцию
приехал граф Лев Николаевич Толстой. Он просил его ни с кем не
знакомить, вот
почему я ото всех и сторонился.
— Как! С вами был Толстой? —
с горестным изумлением
воскликнул Фёдор Михайлович. — Как я жалею, что я его не видал!
Разумеется, я
не стал бы навязываться на знакомство, если человек этого не хочет. Но
зачем вы
мне не шепнули, кто с вами? Я бы хоть посмотрел на него!
— Да ведь вы по портретам его
знаете, — смеялся
Николай Николаевич.
— Что портреты, разве они
передают человека? То ли
дело увидеть лично. Иногда одного взгляда довольно, чтобы запечатлеть
человека
в сердце на всю свою жизнь. Никогда не прощу вам, Николай Николаевич,
что вы
его мне не указали!
И в дальнейшем Фёдор
Михайлович не раз выражал
сожаление о том, что не знает Толстого в лицо…»
Уже после смерти Достоевского
Анна Григорьевна при
личной встрече рассказала Толстому об этом случае, и он тоже ужасно
огорчился:
«Как мне жаль! Достоевский был для меня дорогой человек и, может быть,
единственный,
которого я мог бы спросить о многом и который бы мне на многое мог
ответить!..»
[Достоевская, с. 343—344, 415]
Стоит добавить, что последняя
книга, которую читал
Толстой перед уходом из Ясной Поляны и своей гибелью были «Братья
Карамазовы».
ТОТЛЕБЕН
Адольф (Густав) Иванович,
граф (1824—1869), военный инженер-капитан; товарищ Достоевского по Главному
инженерному училищу, младший брат Э. И.
Тотлебена. Достоевский, уже будучи в офицерских классах училища,
осенью
1841 г. жил с ним в одной квартире на Караванной улице близ Манежа. По
воспоминаниям брата писателя А. М. Достоевского,
это была
небольшая квартирка в две комнаты с передней и кухней и туда часто
приходил
старший брат Тотлебена. В письме к нему от 24 марта 1856 г. Достоевский
писал:
«…с младшим братом Вашим, Адольфом Ивановичем, я был очень дружен,
почти с
детских лет любил его горячо. И хотя я с ним не видался в последнее
время, но
уверен, что он пожалел обо мне и, может быть, передал Вам мою грустную
историю.
<…> Когда-нибудь напомните обо мне Вашему брату Адольфу Ивановичу
и
передайте ему, что я его люблю по-прежнему: что во время 4-х-летней
каторги,
перебирая в уме всю прежнюю жизнь мою, день за днём, час за часом, я не
раз
встречал его в моих воспоминаниях... Но он знает, что я люблю его! Я
помню, он
был очень болен в последнее время. Здоров ли он? Жив ли он?..» Адольф
Иванович
принял горячее участие в хлопотах по облегчению участи ссыльного
Достоевского.
ТОТЛЕБЕН
Эдуард Иванович,
граф (1818—1884), выпускник Главного инженерного
училища,
генерал-адъютант, герой Крымской 1854—1855 гг. и русско-турецкой
1877—1878 гг.
войн; старший брат А. И. Тотлебена.
Достоевский
познакомился с ним осенью 1841 г., когда жил с его братом на одной
квартире.
После выхода из острога писатель-петрашевец
просил
Тотлебена посодействовать в облегчении его участи. Барону А. Е.
Врангелю
Достоевский в связи с этим писал 23 марта 1856 г.: «Вот у меня какая
идея: с
этим человеком когда-то я был знаком хорошо; с братом его я друг с
детства. Ещё
за несколько дней до ареста моего я, случайно, встретился с ним, и мы
так
приветливо подали друг другу руки. Что же? Он, может быть, не забыл
меня.
Человек он добрый, простой, с великодушным сердцем (он это доказал),
настоящий
герой севастопольский, достойный имён Нахимова и Корнилова. Снесите ему
моё
письмо. Прочтите его сначала хорошенько. Вы, верно, заметите по тону
моего
письма к нему, что я колебался и не знал, как ему писать. Он теперь
стоит так
высоко, а я кто такой? Захочет ли вспомнить меня? на всякий случай я и
написал
так. Теперь: отправьтесь к нему лично (надеюсь, что он в Петербурге) и
отдайте
ему письмо мое наедине. Вы по лицу его тотчас увидите, как он это
принимает.
Если дурно, то и делать нечего; в коротких словах объяснив ему
положение и
замолвив словечко, откланяйтесь и уйдите, попрося наперёд у него насчёт
всего
этого дела секрета. Он человек очень вежливый (несколько рыцарский
характер),
примет и отпустит Вас очень вежливо, если даже и ничего не скажет
удовлетворительного. Если же Вы по лицу его увидите, что он займется
мною и
выкажет много участия и доброты, о, тогда будьте с ним совершенно
откровенны;
прямо, от сердца войдите в дело; расскажите ему обо мне и скажите ему,
что его
слово теперь много значит, что он мог бы попросить за меня у монарха,
поручиться (как знающий меня) за то, что я буду вперед хорошим
гражданином, и,
верно, ему не откажут. <…> Напирайте собственно на то, чтоб мне
оставить
военную службу (но главное, если можно чего-нибудь более, то есть даже
полного
прощения, то не упускайте этого из виду)…»
Самому Тотлебену Достоевский
написал 3 письма и
просьбы его не остались без внимания: Тотлебен посодействовал
производству
Достоевского в прапорщики, а впоследствии помог ему получить разрешение
переехать из Твери в Петербург.
В октябрьском выпуске ДП за
1877 г. Достоевский восторженно писал о Тотлебене, благодаря которому
наступил
перелом в русско-турецкой войне: «Теперь там Тотлебен; что он делает,
нам в точности
неизвестно, но гениальный инженер найдёт, может быть, средство (не
только в
частном случае, но и вообще) потрясти аксиому,
уничтожить чрезмерность и уравновесить две
силы (атаки и обороны)
каким-нибудь новым гениальным открытием. На его действия внимательно и
жадно
смотрит Европа и ждет не одних политических выводов, но и научных.
Одним
словом, наш военный горизонт просиял, и надежд опять много…»
ТРАНШЕЛЬ
Андрей Иванович (?—1887), владелец типографии, в которой печатался
«Гражданин»
под редакцией Достоевского, а затем и роман «Подросток».
Фёдор Михайлович жаловался жене в письме от 12 июня 1873 г., что
«Мещерский
Траншелю не заплатил, а в долг, вот они теперь всё и делают страшно
небрежно и
с нестерпимыми грубостями, а я так не могу». Судя по всему, между
писателем-редактором и типографом отношения не сложились. Корректор В.
В. Тимофеева вспоминала о первом посещении
Достоевским этой
типографии: «— Знаете, кто это? — сказал мне Траншель, когда
захлопнулась
дверь. — Новый редактор “Гражданина”, знаменитый ваш Достоевский!
Этакая гниль!
— вставил он с брезгливой гримасой…» [Д. в восп.,
т. 2,
с. 140]
ТРЕТЬЯКОВ
Павел Михайлович (1832—1898), основатель картинной галереи в
Москве, получившей
впоследствии его
имя. В письме к Достоевскому от 31 марта 1872 г. Третьяков писал: «Я
собираю в
свою коллекцию русской живописи портреты наших писателей. Имею уже
Карамзина,
Жуковского, Лермонтова, Лажечникова, Тургенева, Островского, Писемского
и др.
Будут, т. е. заказаны: Герцена, Щедрина, Некрасова, Кольцова,
Белинского и др.
Позвольте и ваш портрет иметь (масляными красками)…» [ЛН,
т. 86, с. 120] Достоевский ответил согласием и заказ исполнил художник В.
Г. Перов — портрет этот стал шедевром русской
портретной
живописи и самым проникновенным изображением писателя. Лично
Достоевский
встретился-познакомился с Третьяковым и его женой Третьяковой
Верой Николаевной (1844—1899) на Пушкинских торжествах в Москве
1880 г.,
после чего они обменялись дружескими письмами. Третьяков присутствовал
на
похоронах писателя и о своих чувствах-мыслях в связи с этим написал
художнику И. Н. Крамскому 5 февраля 1881 г.:
«На меня потеря эта
произвела чрезвычайное впечатление <…>. В жизни нашей, т. е. моей
и жены
моей, особенно за последнее время, Достоевский имел важное значение. Я
лично так
благоговейно чтил его, так поклонялся ему, что даже из-за этих чувств
всё
откладывал личное знакомство с ним <…>. Много высказано и
написано, но
сознают ли действительно, как велика потеря? Это, помимо великого
писателя, был
глубоко русский человек, пламенно чтивший своё отечество, несмотря на
все его
язвы. Это был не только апостол, как верно вы его назвали, это был
пророк; это
был всему доброму учитель; это была наша общественная совесть» [Там же,
с.
128].
ТРИШИН Иван
Родионович
(Ларионович), петербургский ростовщик, с которым Достоевский имел
дела
в 1870-е
гг. Сохранилось 5 расписок писателя Тришину и 2 письма ростовщика к
Достоевскому. Имя Тришина упоминается в переписке писателя тех лет.
ТРОИЦКИЙ
Иван Иванович,
«главный лекарь» военного госпиталя в Омске.
Достоевский,
отбывая каторгу в Омском остроге, стремился почаще попадать в
госпиталь, где во
многом благодаря Троицкому ему удавалось отдохнуть, подлечиться,
подкормиться и
даже вести записи в «Сибирской тетради».
Достоевский, не
называя Троицкого по имени, писал о нём в «Записках
из Мёртвого
дома» (во 2-й части гл. «Госпиталь»): «Старший доктор хоть был и
человеколюбивый и честный человек (его тоже очень любили больные), но
был
несравненно суровее, решительнее ординатора, даже при случае выказывал
суровую
строгость, и за это его у нас как-то особенно уважали. Он являлся в
сопровождении
всех госпитальных лекарей, после ординатора, тоже свидетельствовал
каждого
поодиночке, особенно останавливался над трудными больными, всегда умел
сказать
им доброе, ободрительное, часто даже задушевное слово и вообще
производил
хорошее впечатление…»
Сохранились воспоминания, что
Троицкий и его жена Троицкая Мария Николаевна
даже посылали домашние обеды
Достоевскому и С. Ф. Дурову в госпиталь.
ТРУТОВСКИЙ
Константин Александрович (1826—1893), товарищ Достоевского по Главному
инженерному
училищу; художник, автор самого раннего, единственного портрета
молодого
писателя (1847) и «Воспоминаний о Достоевском» (1893). В его мемуарах
особенно
интересен словесный портрет Достоевского в пору его учёбы в училище: «В
то
время Фёдор Михайлович был очень худощав; цвет лица был у него какой-то
бледный, серый, волосы светлые и редкие, глаза впалые, но взгляд
проницательный
и глубокий.
Во всем училище не было
воспитанника, который бы
так мало подходил к военной выправке, как Ф. М. Достоевский. Движения
его были
какие-то угловатые и вместе с тем порывистые. Мундир сидел неловко, а
ранец,
кивер, ружьё — всё это на нём казалось какими-то веригами, которые
временно он
обязан был носить и которые его тяготили.
Нравственно он также резко
отличался от всех своих
— более или менее легкомысленных — товарищей. Всегда сосредоточенный в
себе, он
в свободное время постоянно задумчиво ходил взад и вперед где-нибудь в
стороне,
не видя и не слыша, что происходило вокруг него.
Добр и мягок он был всегда,
но мало с кем сходился
из товарищей. Было только два лица, с которыми он подолгу беседовал и
вёл
длинные разговоры о разных вопросах. Эти лица были Бережецкий и,
кажется, А. Н.
Бекетов. Такое изолированное положение Фёдора Михайловича вызывало со
стороны
товарищей добродушные насмешки, и почему-то ему присвоили название
“Фотия”. Но
Фёдор Михайлович мало обращал внимания на такое отношение товарищей.
Несмотря
на насмешки, к Фёдору Михайловичу вообще товарищи относились с
некоторым
уважением. Молодость всегда чувствует умственное и нравственное
превосходство
товарища — только не удержится, чтоб иногда не подсмеяться над ним…» [Д.
в восп., т. 1, с. 172]
После окончания училища
Достоевский продолжал
общаться с Трутовским, в начале сентября 1849 г. даже жил у него в
квартире
несколько дней, и, как вспоминал художник, «в эти дни, когда он ложился
спать,
всякий раз просил меня, что если с ним случится летаргия, то чтобы не
хоронили
его ранее трёх суток. Мысль о возможности летаргии всегда его
беспокоила и
страшила…» [Там же, с. 174] Встречались они и после возвращения
Достоевского из
Сибири, а в последний раз виделись в 1880 г. на Пушкинском празднике в
Москве.
ТУЛИНОВ
Михаил Борисович (1822—1888/?/), петербургский фотограф-художник,
владелец фотографии на
Невском
проспекте; друг И. Н. Крамского. Автор
«сидячего»
портрета Достоевского, сделанного в 1861 г.
ТУРГЕНЕВ
Иван Сергеевич (1818—1883), писатель, автор «Записок охотника»,
«Стихотворений в
прозе»;
повестей «Вешние воды», «Ася», «Первая любовь», «Бретёр»; романов
«Рудин»,
«Дворянское гнездо», «Накануне», «Отцы и дети», «Дым», «Новь» и др.
произведений. Достоевский познакомился с ним в пору своего первого
успеха (а
Тургенев был уже довольно известным в литературных кругах) и
восторженно писал
16 ноября 1845 г. брату М. М. Достоевскому:
«На днях
воротился из Парижа поэт Тургенев (ты, верно, слыхал) и с первого раза
привязался ко мне такою привязанностию, такою дружбой, что Белинский
объясняет
её тем, что Тургенев влюбился в меня. Но, брат, что это за человек? Я
тоже едва
ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умён,
образован, 25 лет, — я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец:
характер
неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе. Прочти его
повесть
в “От<ечественных> записк<ах>” “Андрей Колосов” — это он
сам, хотя
и не думал тут себя выставлять…»
Эйфория Достоевского длилась
недолго: Тургенев
вскоре, по существу, возглавил травлю самолюбивого автора «Бедных
людей» в кругу В. Г. Белинского, о чём
подробно
пишет в своих воспоминаниях А. Я. Панаева.
Характерным
«плодом» этой травли стал стихотворный памфлет «Послание Белинского к
Достоевскому», одним из соавторов которого был Тургенев (см. Н. А.
Некрасов). В результате, вчерашние приятели и соратники стали
«литературными
врагами» с небольшими перерывами на всю жизнь.
Первый «перерыв» приходится
на начало 1860-х гг.,
когда Тургенев хвалил «Записки из Мёртвого дома»,
опубликовал в «Эпохе» повесть «Призраки», а
Достоевский
не только приглашал его к сотрудничеству в своих журналах, но и
восхищался
романом «Дворянское гнездо», высоко оценил «Отцов и детей». Однако ж
после
выхода тургеневского романа «Дым» с апологией Запада и нападками на
Россию,
«дружба» писателей опять кончилась. О том, как произошёл окончательный
разрыв
между ними после встречи в Баден-Бадене, Достоевский рассказал в письме
к А. Н. Майкову от 16 /28/ августа 1867 г.:
«Гончаров всё мне
говорил о Тургеневе, так что я, хоть и откладывал заходить к Тургеневу,
решился
наконец ему сделать визит. Я пошёл утром в 12 часов и застал его за
завтраком.
Откровенно Вам скажу: я и прежде не любил этого человека лично.
Сквернее всего
то, что я еще с 67 года, с Wisbaden’a, должен ему 50 талеров (и не
отдал до сих
пор!). Не люблю тоже его аристократически-фарсерское объятие, с которым
он
лезет целоваться, но подставляет Вам свою щеку. Генеральство ужасное; а
главное, его книга “Дым” меня раздражила. Он сам говорил мне, что
главная
мысль, основная точка его книги состоит в фразе: “Если б провалилась
Россия, то не было бы никакого ни убытка, ни
волнения в человечестве”.
Он объявил мне, что это его основное убеждение о России. Нашёл я его
страшно
раздраженным неудачею “Дыма”. <…> Признаюсь Вам, что я никак не
мог
представить себе, что можно так наивно и неловко выказывать все раны
своего
самолюбия, как Тургенев. И эти люди тщеславятся, между прочим, тем, что
они атеисты! Он объявил мне, что он
окончательный атеист. Но Боже
мой: деизм нам дал Христа, то есть до того высокое представление
человека, что
его понять нельзя без благоговения и нельзя не верить, что это идеал
человечества вековечный! А что же они-то, Тургеневы, Герцены, Утины,
Чернышевские, нам представили? Вместо высочайшей красоты Божией, на
которую они
плюют, все они до того пакостно самолюбивы, до того бесстыдно
раздражительны,
легкомысленно горды, что просто непонятно: на что они надеются и кто за
ними
пойдёт? Ругал он Россию и русских безобразно, ужасно. Но вот что я
заметил: все
эти либералишки и прогрессисты, преимущественно школы еще Белинского,
ругать
Россию находят первым своим удовольствием и удовлетворением. Разница в
том, что
последователи Чернышевского просто ругают Россию и откровенно желают ей
провалиться (преимущественно провалиться!). Эти же, отпрыски
Белинского,
прибавляют, что они любят Россию.
А
между тем не только всё, что есть в России чуть-чуть самобытного, им
ненавистно, так что они его отрицают и тотчас же с наслаждением
обращают в
карикатуру, но что если б действительно представить им наконец факт,
который бы
уж нельзя опровергнуть или в карикатуре испортить, а с которым надо
непременно
согласиться, то, мне кажется, они бы были до муки,
до
боли, до отчаяния несчастны. 2-е). Заметил я, что Тургенев, например
(равно как
и все, долго не бывшие в России), решительно фактов не знают (хотя и
читают
газеты) и до того грубо потеряли всякое чутье России, таких
обыкновенных фактов
не понимают, которые даже наш русский нигилист уже не отрицает, а
только
карикатурит по-своему. Между прочим, Тургенев говорил, что мы должны
ползать
перед немцами, что есть одна общая всем дорога и неминуемая — это
цивилизация и
что все попытки русизма и самостоятельности — свинство и глупость. Он
говорил,
что пишет большую статью на всех русофилов и славянофилов. Я
посоветовал ему,
для удобства, выписать из Парижа телескоп. — Для чего? — спросил он. —
Отсюда
далеко, — отвечал я; — Вы наведите на Россию телескоп и рассматривайте
нас, а
то, право, разглядеть трудно. Он ужасно рассердился. Видя его так
раздражённым,
я действительно с чрезвычайно удавшеюся наивностию сказал ему: “А ведь
я не
ожидал, что все эти критики на Вас и неуспех «Дыма» до такой степени
раздражат
Вас; ей-Богу, не стоит
того,
плюньте на всё”. “Да я вовсе не раздражён, что Вы!” — и покраснел. Я
перебил
разговор; заговорили о домашних и личных делах, я взял шапку и как-то,
совсем
без намерения, к слову, высказал, что накопилось в три месяца в душе от
немцев:
“Знаете ли, какие здесь плуты
и мошенники
встречаются. Право, чёрный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее
нашего, а что
глупее, то в этом сомнения нет. Ну вот Вы говорите про цивилизацию; ну
что
сделала им цивилизация и чем они так очень-то могут перед нами
похвастаться!”.
Он побледнел (буквально,
ничего, ничего не
преувеличиваю!) и сказал мне: “Говоря так, Вы меня лично
обижаете. Знайте, что я здесь поселился окончательно, что я сам считаю
себя за
немца, а не за русского, и горжусь этим!” Я ответил: “Хоть я читал
«Дым» и
говорил с Вами теперь целый час, но всё-таки я никак не мог ожидать,
что Вы это
скажете, а потому извините, что я Вас оскорбил”. Затем мы распрощались
весьма
вежливо, и я дал себе слово более к Тургеневу ни ногой никогда.
<…> Может
быть, Вам покажется неприятным, голубчик Аполлон Николаевич, эта
злорадность, с
которой я Вам описываю Тургенева, и то, как мы друг друга оскорбляли.
Но,
ей-Богу, я не в силах; он слишком оскорбил меня своими убеждениями.
Лично мне
всё равно, хотя с своим генеральством он и не очень привлекателен; но
нельзя же
слушать такие ругательства на Россию от русского изменника, который бы
мог быть
полезен. Его ползание перед немцами и ненависть к русским я заметил
давно, ещё
четыре года назад. Но теперешнее раздражение и остервенение до пены у
рта на
Россию происходит единственно от неуспеха “Дыма” и что Россия
осмелилась не
признать его гением. Тут одно самолюбие, и это тем пакостнее…»
Вскоре Достоевский вывел в
романе «Бесы»
знаменитого писателя Кармазинова, в образе и
творчестве
которого в чрезвычайно шаржированном виде изобразил Тургенева и
спародировал
его произведения «Дым», «Призраки», «Довольно», «По поводу “Отцов и
детей”»,
«Казнь Тропмана». Тургенева особенно задело, что Достоевский представил
его
тайно сочувствующим «бесам»-нечаевцам. В эпистолярном наследии
Тургенева, в
свою очередь, содержится немало язвительных и раздражённых отзывов не
только на
«Бесы», но и на «Преступление и наказание», «Подростка»
и другие произведения «литературного
врага», прозу
которого Тургенев считал «психологическим ковырянием». Достоевский тоже
в
оценках не стеснялся. Сохранилось свидетельство литератора Е. Н.
Опочинина, относящееся к весне 1879 г., когда отношения между
Достоевским и приехавшим из-за границы Тургеневым были особенно
враждебны: «В
разговоре временами взор загорается, а иногда и грозит (разговор о
Тургеневе).
“Он всю мою жизнь дарил меня своей презрительной снисходительностью, а
за
спиной сплетничал, злословил и клеветал”.
Потом дальше: “Он (то есть
Иван Сергеевич), по
самой своей натуре, сплетник и клеветник. Знаете, в помещичьем кругу
такие
бывали: воспитывались они среди наушничества угодливых лакеев и
приживальщиков,
и обо всех, кто на них не был похож, судили злобно и враждебно.
Довольно было,
чтоб человек был лучше того, кто о нём судил, чтобы на него упала целая
стена
клеветы. А этот, кроме всех унаследованных качеств этого круга людей,
ещё и безмерно
мелкодушен: ему надо всем нравиться, надо, чтобы все его хвалили и
превозносили
— и у нас, и за границей. Для этого и к Флоберу пролез, и ко многим
другим. Ну,
а для публики такая дружба хороший козырь. “Я-де европейский писатель,
не то
что другие мои соотечественники, — дружен, мол, с самим Флобером”. А
посмотрел
бы я и послушал, как он с газетчиками и журналистами заграничными
разговаривает! Чего, чего на себя не напускает: и простодушия-то и
незлобивости, — “никого, мол, я судить не могу и не умею; я, мол, сама
искренность и неисчерпаемая доброта”. Какая, подумаешь, купель
добродетели! А в
душе-то на самом деле гнездится мелкая злоба и страшное высокомерие.
У таких людей нет суда
вровень с собой для
человека. Они не могут судить по правде, а лишь снисходят, обидно и
оскорбительно снисходят. Они никого не любят, а если говорят кому, что
любят,
то врут и притворяются. На самом деле они только стараются показать,
что любят:
нате, мол, смотрите, я снизошёл до любви. И делают это они лишь
напоказ, ибо
знают, что любовь красива и вызывает сочувствие, а оно им необходимо.
По-настоящему, у них и родины, отечества нет; они космополиты, граждане
вселенной. Может быть, это и высоко, и хорошо, — только не надо бы им
сюсюкать
над родиной напоказ. А послушать, как распоётся такой вселенский
гражданин, так
какое хочешь чёрствое сердце тронет: тут тебе и ширь, и даль синяя, и
леса, и
степи... И все это со вздохом, со слезой. Или мужиков станет описывать:
милее
какого-нибудь Калиныча для него и на свете нет. А маменька его (Ивана
Сергеевича), чай, не мало раз порола этих Калинычей, и Хорей, и
Ермолаев и
драла с них по семи шкур. Да и сам-то Тургенев не отказался бы от этого
удовольствия, — только положение его не таково, нельзя себе этого было
позволить, когда и можно было “гулять на всей барской воле”.
А талантом его Бог не обидел:
может и тронуть, и
увлечь. Но всё-таки даже и в самых молодых и как будто бы искренних его
вещах
чувствуется как бы преднамеренность, какая-то холодная
снисходительность.
Чувствуется, что он совсем не любит того, кого столь трогательным
образом
описывает…» [Д. в восп., т. 2, с. 381—382]
Последний краткий миг
примирения Тургенева и
Достоевского случился на Пушкинских торжествах 1880 г. в Москве, когда
в своей «Пушкинской речи» Достоевский
«ввернул доброе слово» о
героине Тургенева Лизе Калитиной и тот бросился обнимать его «со
слезами» (из
письма Достоевского к жене от 8 июня 1880 г.). Однако ж уже на
следующий день,
по воспоминаниям того же Опочинина, во время случайной встречи
Достоевского с
Тургеневым на бульваре у Никитских ворот возникла ссора, так что Фёдор
Михайлович махнул рукой, высказался, что, мол, Москва велика, а от
Тургенева и
в ней не скроешься, и ушёл в сердцах…
Сохранились 11 писем
Достоевского к Тургеневу
(1863—1874) и 15 писем Тургенева к Достоевскому (1860—1877).
ТЮМЕНЦЕВ
Евгений Исаакович (1828—1893), священник Одигитриевской церкви в Кузнецке,
венчавший 6 февраля 1857 г. Достоевского и М. Д.
Исаеву и
присутствующий на их свадьбе. В 1884 г. он по просьбе преподавателя
Томской
семинарии А. Голубова (к которому, в свою очередь, обратилась А.
Г. Достоевская) описал в письме к нему подробности этого
венчания.
У
УМНОВ Иван
Гаврилович,
московский гимназист, который вместе с матерью Умновой
Ольгой
Дмитриевной часто посещал семью Достоевских в 1820—1830-е гг. и
дружил с
братьями Достоевскими. По воспоминаниям младшего брата писателя А.
М. Достоевского, Ванечка Умнов был несколько старше Михаила
и Фёдора и развивал их читательский кругозор: благодаря ему они
прочитали «ходившую
в рукописи» сатиру «Дом сумасшедших» А. Е. Воейкова, «Конька-Горбунка»
П. П. Ершова
и другие произведения.
В подготовительных материалах
неосуществлённого
замысла «Житие великого грешника» (1869—1870)
был намечен
персонаж по фамилии Умнов, который «знает наизусть Гоголя».
УНКОВСКИЙ
Алексей Михайлович (1828—1893), присяжный поверенный; друг М.
Е.
Салтыкова-Щедрина.
Достоевский познакомился с ним в 1859 г., в Твери,
где
Унковский был одним из руководителей либерально-дворянской оппозиции, в
1860-х
гг. уже в Петербурге посещал вечера в его доме. В 1870-х гг. присяжный
поверенный Унковский помогал Достоевскому в процессе против издателя Ф.
Т. Стелловского.
УСПЕНСКИЙ
Глеб Иванович (1843—1902), писатель, автор повестей «Разорение»,
«Очень маленький
человек»,
циклов очерков «Нравы Растеряевой улицы», «Из деревенского дневника»,
«Через
пень-колоду» и многих других произведений «из народной жизни»;
двоюродный брат Н. В. Успенского.
На Пушкинских торжествах в
Москве 1880 г. Успенский
представлял ОЗ и в своих «письмах»-отчётах на
страницах
журнала высказал два прямо противоположных мнения о «Пушкинской
речи» Достоевского. Об этом и вообще об отношении Успенского
к
Достоевскому вспоминала Е. П. Леткова-Султанова:
«Нужно
было известное время, чтобы, как говорил Глеб Иванович Успенский,
“очухаться”
от ворожбы Достоевского.
Сам Успенский, для которого
социализм был тоже
своего рода религией, написал непосредственно после речи Достоевского
почти
восторженное письмо в “Отечественные записки”. Его заворожило то, что
впервые
публично раздались слова о страдающем скитальце (читай — социалисте), о
всемирном, всеобщем, всечеловеческом счастье. И фраза “дешевле он не
примирится” прозвучала для него так убедительно, что он не заметил ни
иронии,
ни дальнейшего призыва: “Смирись, гордый человек!” И только когда он
прочёл
стенограмму речи Достоевского в “Московских ведомостях”, он написал
второе
письмо в “Отечественные записки”, уже совершенно в ином тоне. Он увидел
в
словах Достоевского “умысел другой”. “Всечеловек” обратился в былинку,
носимую
ветром, просто в человека без почвы. Речь Татьяны — проповедь тупого,
подневольного
и грубого жертвоприношения; слова “всемирное счастье, тоска по нём”
потонули в
других словах, открывавших Успенскому суть речи Достоевского, а призыв:
“Смирись,
гордый человек” (в то время как смирение считалось почти
преступлением), —
зачеркнул всё обаяние Достоевского. И это осталось так на всю жизнь.
Недаром
при первом свидании с В. Г. Короленко Успенский спросил его:
— Вы любите Достоевского?
И на ответ Владимира
Галактионовича, что не любит,
но перечитывает, Успенский сказал:
— А я не могу... Знаете ли...
У меня особенное
ощущение... Иногда едешь в поезде... И задремлешь... И вдруг
чувствуешь, что
господин, сидящий напротив тебя... тянется к тебе рукой... И прямо,
прямо за
горло хочет схватить... Или что-то сделать над тобой... И не можешь
никак
двинуться...
И вот это чувство власти
Достоевского над ним, с
одной стороны, и какая-то суеверная боязнь этого обаяния (“И не можешь
никак
двинуться”) остались у Глеба Ивановича на всю жизнь.
Вспоминаю одну из наших
последних бесед с ним по
поводу статьи Михайловского о Достоевском. Глеб Иванович уже заболел
своей
страшной болезнью, но это было почти незаметно. Он очень горячо
говорил, вдруг
замолчал и, точно поверяя мне какую-то тайну, прошептал:
— Знаете... он просто чёрт…» [Д. в
восп., т. 2, с. 455—456]
«Страшная болезнь»,
упомянутая мемуаристкой, —
сумасшествие, в которое Успенский окончательно впал в последние 10 лет
своей
жизни.
УСПЕНСКИЙ
Николай Васильевич (1837—1889), писатель, автор по преимуществу
рассказов и очерков из
«народного
быта»; двоюродный брат Г. И. Успенского. В
1861 г. вышло
первое отдельное издание его рассказов, печатавшихся в «Современнике»,
которое вызвало споры. Достоевский откликнулся на выход книги статьёй «Рассказы
Н. В. Успенского» (Вр,
1861, № 12),
в которой в целом похвалил прозу Успенского и пожелал ему стремиться от
натурализма
к художественности и выразил надежду, что молодому писателю удастся
сказать
«собственно своё», «развить в себе свою
мысль». Но уже в статье «Два лагеря теоретиков (По
поводу “Дня”
и кой-чего другого» (Вр, 1862, № 2)
Достоевский
резко заявил, что «такие рассказы — вроде рассказа г-на Успенского
“Обоз” — по
нашему убеждению, составляют клевету на народ».
Успенский вместе с
Достоевским участвовал 20 декабря
1863 г. в литературном вечере в «клубе взаимного вспоможения» в
Петербурге.
УСПЕНСКИЙ
Пётр Иванович (1837—1893), профессор медицины, специалист по
нервным болезням. В мае
1878 г.,
когда у младшего сына писателя Алёши, которому
не
исполнилось и 3-х лет, вдруг начались непонятные судороги, А. Г.
Достоевская поехала к профессору: «У него был приём, и человек
двадцать
сидело в его зале. Он принял меня на минуту и сказал, что как только
отпустит
больных, то тотчас приедет к нам; прописал что-то успокоительное и
велел взять
подушку с кислородом, который и давать по временам дышать ребенку.
Вернувшись
домой, я нашла моего бедного мальчика в том же положении: он был без
сознания и
от времени до времени его маленькое тело сотрясалось от судорог. Но,
по-видимому, он не страдал: стонов или криков не было. Мы не отходили
от нашего
маленького страдальца и с нетерпением ждали доктора. Около двух часов
он
наконец явился, осмотрел больного и сказал мне: “Не плачьте, не
беспокойтесь,
это скоро пройдёт!” Фёдор Михайлович пошёл провожать доктора, вернулся
страшно
бледный и стал на колени у дивана, на который мы переложили малютку,
чтоб было
удобнее смотреть его доктору. Я тоже стала на колени рядом с мужем,
хотела его
спросить, чтό именно сказал доктор (а он, как я узнала потом, сказал
Фёдору
Михайловичу, что уже началась агония), но он знаком запретил мне
говорить.
Прошло около часу, и мы стали замечать, что судороги заметно
уменьшаются.
Успокоенная доктором, я была даже рада, полагая, что его подергивания
переходят
в спокойный сон, может быть, предвещающий выздоровление. И каково же
было моё
отчаяние, когда вдруг дыхание младенца прекратилось и наступила
смерть…» [Достоевская, с. 345]
УТИН Борис
Исаакович (1832—1872), юрист, публицист, публиковал статьи во
многих крупных
журналах по
судебной реформе. В апреле 1849 г. был арестован по делу петрашевцев,
но вскоре освобождён. В 1860-е гг. состоял членом комитета Литературного
фонда, возглавлял ревизионную комиссию и в этот период активно
общался с
Достоевским — секретарём Общества для пособия нуждающимся литераторам и
учёным.
Известно 2 письма Достоевского к Утину от 18 и 20 февраля 1863 г. и
одно письмо
Утина к писателю, связанные с деятельностью Литфонда.
УШАКОВ
Александр Сергеевич (1836—1902), московский книгопродавец и
литератор, публиковавший
повести и
очерки в «Современнике», «Библиотеке для
чтения»,
«Светоче», автор сборника «Из купеческого быта», пьес «Комиссионер»,
«Рискнул
да закаялся» и др. В начале 1860-х гг. Достоевский познакомился с
Ушаковым
через А. Н. Плещеева и встречался с ним на
различных
литературных вечерах. Ушаков предлагал в «Эпоху»
свою
повесть «Из огня да в полымя», судьба которой не известна. По поводу
этой
рукописи автор дважды писал Достоевскому письма (31 авг. и 23 дек. 1864
г.). А
уже в 1867 г. Ушаков взялся переделать «Преступление
и
наказание» для сцены и в связи с этим написал ещё два письма
Достоевскому (от 22 фев. и 9 апр.). Писатель ответил согласием (письмо
не
сохранилось) и, вероятно, просмотрел получившуюся инсценировку. Цензура
не
разрешила её к постановке, и Ушаков вплоть до 1882 г. боролся за право
поставить «Преступление и наказание» на сцене, но разрешения так и не
получил.
После Ушакова инсценировку
пыталась осуществить в
начале 1870-х гг. В. Д. Оболенская, но и она
потерпела
неудачу. Впервые «Преступление и наказание» по инсценировке Я. А.
Дельера
(псевдоним Я. А. Плющевского-Плющика) было поставлено петербургским
литературно-артистическим кружком (Малый театр) в 1899 г.
Ф
ФЕДОСЬЯ,
служанка
Достоевского в 1860-е гг. А. Г. Достоевская в
своих
«Воспоминаниях» отвела её несколько страничек и, в частности, писала:
«Эта
Федосья была страшно запуганная женщина. Она была вдовою писаря,
допившегося до
белой горячки и без жалости её колотившего. После его смерти она
осталась с
тремя детьми в страшной нищете. Кто-то из родных рассказал об этом
Фёдору
Михайловичу, и тот взял её в прислуги со всеми её детьми: старшему было
одиннадцать лет, девочке — семь, а младшему — пять. Федосья со слезами
на
глазах рассказывала мне, ещё невесте, какой добрый Фёдор Михайлович.
Он, по её
словам, сидя ночью за работой и заслышав, что кто-нибудь из детей
кашляет или
плачет, придёт, закроет ребёнка одеялом, успокоит его, а если это ему
не
удастся, то её разбудит. Эти заботы о её детях и я видела, когда мы
поженились.
Так как Федосье несколько раз случалось видеть припадки Фёдора
Михайловича, то
она страшно боялась и припадков, и его самого. Впрочем, она всех
боялась: и
Павла Александровича [Исаева], на неё
кричавшего, и,
кажется, даже меня, которую никто не боялся. У Федосьи, когда она
выходила на
улицу, всегда был зелёный драдедамовый платок, тот самый, который
упоминается в
романе “Преступление и наказание”, как общий платок семьи
Мармеладовых…» [Достоевская, с. 138—139]
ФЕДОТОВ
Павел Андреевич (1815—1852), художник, один из основоположников
критического реализма в
русской
живописи, прославившийся жанровыми полотнами «Свежий кавалер»,
«Сватовство
майора», «Разборчивая невеста», «Анкор, ещё анкор!» и др. Был причастен
к делу петрашевцев. Федотов иллюстрировал
коллективный фельетон «Как опасно предаваться
честолюбивым снам» Достоевского, Н. А.
Некрасова и Д. В. Григоровича в
альманахе «Первое апреля» (1846) и рассказ Достоевского «Ползунков»
для «Иллюстрированного альманаха» (1848). О личных встречах
писателя и
художника точных сведений не сохранилось.
ФЁДОРОВ
Михаил Павлович (1846—?), литератор, журналист. В 1873 г, будучи
студентом, решил
переделать
повесть Достоевского «Дядюшкин сон» для сцены,
в связи с
чем вступил с автором в переписку. Сохранилось 3 письма Фёдорова к
Достоевскому
и 2 ответных письма писателя к нему. Судя по всему, инсценировку
«сибирской»
повести студент осуществил, но судьба её не известна. Позднее, в период
русско-турецкой войны 1877—1878 гг., был на ней в качестве
корреспондента
«Русских ведомостей».
ФЁДОРОВ
Николай Фёдорович (1828—1903), «народный» философ, библиотекарь
Румянцевского музея
(1874—1898).
Считал грехом любую собственность, в том числе идеи и книги, поэтому
при жизни
свои труды не публиковал. Впоследствии его ученики, и в частности Н.
П. Петерсон, издали его сочинения в двух томах
под названием
«Философия общего дела». Учение Фёдорова, помимо прочего, подразумевало
«имманентное воскресение» всех умерших на земле и содержало этическое
обоснование бессмертия. Достоевский познакомился с философией Фёдорова
в
изложении Петерсона в 1878 г., в период начала работы над «Братьями
Карамазовыми», где как раз вопросы веры, бессмертия, воскресения
ставились во главу угла. Одновременно с Достоевским учением философа из
Москвы
заинтересовался Вл. С. Соловьёв. Достоевский в
конце
своего письма к Петерсону (от 24 марта 1878 г.) убеждённо, с запалом
полемики
писал: «Предупреждаю, что мы здесь, то есть я и Соловьёв, по крайней
мере верим
в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на
земле…»
Насчёт своего молодого друга-философа Фёдор Михайлович тогда несколько
поторопился, ибо тот как раз верил в воскресение не «личного
состава» человечества, а в восстановление его в «должном
виде», то есть, упрощённо говоря, по его мнению, должны
воскреснуть на
земле не тела всех живших некогда людей, а –– души в делах и опыте
всего
человечества… Достоевский же, действительно, как и автор «Философии
общего
дела», верил, хотел верить, что молекулы и атомы живого организма не
уничтожаются даже после смерти и что их можно собрать, соединить и в
таком
виде, реально воскресить умершего. Финальные строки последнего романа
писателя
— об этом:
«––
Карамазов! –– крикнул Коля, –– неужели и взаправду религия говорит, что
мы все
встанем из мёртвых, и оживём, и увидим опять друг друга, и всех, и
Илюшечку?
–– Непременно восстанем,
непременно увидим и
весело, радостно расскажем друг другу всё, что было, –– полусмеясь,
полу в
восторге ответил Алёша.
–– Ах, как это будет хорошо!
–– вырвалось у Коли…»
Фёдоров, узнав об интересе
Достоевского к его
учению, собирался сам изложить свои взгляды в письме к писателю, однако
ж
намерение это не исполнилось.
ФЁДОРОВ
Степан Николаевич (1834—1868), литератор из Оренбурга. В журнале «Время»
были опубликованы его драматические сцены «Помешанный» (1861, № 3),
начало
романа «Своё и наносное» (1862, № 10), снабжённое редакционным
замечанием
Достоевского, что эта первая часть составляет «совершенно отдельный
эпизод». В
связи с закрытием «Времени» между Фёдоровым и редакцией возник
конфликт,
связанный с выплатой гонорара, который затянулся на несколько лет. В
сохранившемся письме к Фёдорову (от 25 фев. 1865 г.), уставший от
долгов и
претензий Достоевский с горечью отвечал на очередные угрозы с его
стороны:
«Иль, может быть, Вы оттого телеграфировали мне, что я Вам уже раз
отвечал и
обещался уплатить в январе. Помилуйте, родственник Вашего должника,
хотя и
близкий, но относительно наследства совершенно посторонний, — обещается
Вам от своего имени (а у меня имя честное)
постараться уплатить, даже обнадеживает сроком (хотя в сроке и сам
ошибается),
обещается для этого не щадить ни сил, ни способностей, — и всё это из
чужого
долга, — да я думал, что за эту решимость вести дела меня даже, может
быть,
кто-нибудь поблагодарит или, по крайней мере, даст мне (довольно
неопытному в
этих делах) время всё это устроить, а между тем мне же присылают
телеграмму —
извините меня — с грубой угрозой…»
Чем закончился конфликт — не
известно.
ФЁДОРОВ-ЧМЫХОВ
Евстафий Савельич (1861—1888), литератор (псевд. Фита, Нета, Джек
и др.), негласный
редактор
журнала «Развлечение». Будучи студентом петербургского университета, 16
декабря
1880 г., через день после выступления Достоевского на благотворительном
вечере
в пользу студентов, посетил писателя вместе со своим товарищем Я.
Ф. Сахаром и получил в подарок фотографию Достоевского (работы К.
А. Шапиро) с надписью «на память».
ФИЛИППОВ
Павел Николаевич (1825—1855), петрашевец, выпускник
Петербургского
университета. Достоевский познакомился с ним летом 1848 г., ввёл его в
кружок С. Ф. Дурова и позже в своих «Объяснениях и
показаниях…» на следствии дал ему такую характеристику: «Я
познакомился
с Филипповым прошедшего лета на даче, в Парголове. Он ещё очень молодой
человек,
горячий и чрезвычайно неопытный; готов на первое сумасбродство и
одумается
только тогда, когда уже беды наделает. Но в нём много очень хороших
качеств, за
которые я его полюбил; именно — честность,
изящная вежливость, правдивость, неустрашимость и прямодушие. Кроме
того, я
заметил в нём ещё одно превосходное качество: он слушается чужих
советов, чьи
бы они ни были, если только сознает их справедливость, и тотчас же
готов
сознаться в своей ошибке и раскаяться в ней, если в том убедят его. Но
горячий темперамент его и сверх того ранняя
молодость
часто опережают в нём рассудок; да кроме того, есть в нём и ещё одно
несчастное
качество, это — самолюбие, или, лучше сказать, славолюбие,
доходящее в нём
до странности. Он
иногда ведёт себя так, как будто думает, что всё в мире подозревают его
храбрость, и я думаю, что он решился бы соскочить с Исаакиевского
собора, если
б случился кто-нибудь подле, чьим мнением он бы дорожил и который бы
стал
сомневаться в том, что он бросится вниз, а <не> струсит. Я говорю
это по
факту. Я боялся холеры в первые дни её появления. Ничего не могло быть
приятнее
для Филиппова, как показывать мне каждый день и каждый час, что он
нимало не
боится холеры. Единственно для того, чтоб удивить меня, он не
остерегался в
пище, ел зелень, пил молоко и однажды, когда я, из любопытства, что
будет,
указал ему на ветку рябинных ягод, совершенно зелёных, только что
вышедших из
цветка, и сказал, что если б съесть эти ягоды, то, по-моему, холера
придет
через пять минут, Филиппов сорвал всю кисть и съел половину в глазах
моих,
прежде чем я успел остановить его. Эта детская безрассудная страсть,
достойная
сожаления, к несчастью, главная черта его характера. Из того же
самолюбия он
чрезвычайный спорщик, и любит спорить обо всем, хотя бы того, об чем
спорят, он
никогда не знал. Несмотря на то что он образован и вдобавок специалист
по
физико-математическим предметам, у него мало серьёзно выработанных
убеждений,
за недостатком действительной жизни. Взамен его молодость щедро
наделена
всякими увлечениями, нередко самыми разнородными и даже противуречащими
друг
другу. Вот каковым кажется мне характер Филиппова…»
Вместе с Н.
А. Спешневым
Филиппов приобретал оборудование для тайной типографии, по его чертежам
изготовлялся типографский станок. Именно ему Достоевский передал
«Письмо
Белинского к Гоголю» для снятия копии. Филиппов был арестован 23 апреля
1849 г.,
приговорён к смертной казни, которую заменили на 4 года арестантских
рот с
последующей ссылкой рядовым на Кавказ. Перед отправкой из
Петропавловской
крепости он оставил у коменданта И. А. Набокова
25 руб.
для Достоевского. Достоевский в первом послекаторжном письме к брату
(фев. 1854
г.) написал по этому поводу: «Он думал, что у меня не будет денег.
Добрая
душа…»
Филиппов погиб во время
штурма крепости Карс.
ФИЛИППОВ
Тертий Иванович (1825—1899), публицист славянофильского
направления, знаток истории
церкви,
государственный деятель, занимавший важные посты в Синоде, член
редакции «Гражданина». Достоевский
познакомился с ним в начале 1870-х
гг. через посредство А. Н. Майкова и В. П.
Мещерского, впоследствии с ним общался, особенно активно в
период редактирования Гр, на страницах которого
Достоевский не раз выступал в
защиту церковно-славянофильских идей Филиппова («Заседание
Общества любителей духовного просвещения 28 марта», несколько
заявлений
и сообщений «От редакции “Гражданина”» за 1873 г. и др.). Филиппов, в
свою
очередь, в 1871 г. писал Майкову, что Достоевский — «один из нынешних
романистов имеет право на звание глубокого писателя» [ЛН,
т. 15, с. 49]
Сохранилось одно письмо
Достоевского к Филиппову от
4 декабря 1880 г. и 14 писем Филиппова к писателю (1873—1880).
ФИЛОСОФОВА (урожд.
Дягилева) Анна Павловна (1837—1912),
общественная деятельница, одна из
учредительниц Высших женских (Бестужевских) курсов. Достоевский
познакомился с
ней в начале 1870-х гг. на одном из литературных вечеров и стал часто
бывать в
её доме. В письме к А. Ф. Герасимовой от 7
марта 1877 г.
писал о Философовой: «Я говорил про Вас одной из очень влиятельных дам,
именно
старающейся устроить эти женские курсы уже на правах.
Она
мою просьбу приняла горячо и обещала мне, если Вам можно перебраться в
Петербург, поместить Вас на эти курсы в непродолжительном времени, хотя
несколько все-таки надобно погодить. <…> Ваш отец всегда бы мог
сам
справиться об этих курсах и именно у одной из их покровительниц, вот
этой самой
дамы (благородной сердцем и благодетельной), которую я за Вас просил.
Это Анна
Павловна Философова, жена государственного статс-секретаря Философова.
По
крайней мере я с моей стороны могу Вам обещать покровительство этой
дамы
вполне. Она же всей молодёжи, и особенно женщинам, ищущим образования,
глубоко
и сердечно сочувствует…»
Самой Философовой в одном из
писем (11 июля 1879 г.)
Достоевский писал: «Дорогая, уважаемая и незабвенная Анна Павловна,
ровно
месяц, как получил Ваше милое письмецо и до сих пор не ответил — но не
судите,
не осуждайте. (Да и Вы ли станете судить, — Вы, добрая беззаветно и
беспредельно, с Вашим прекрасным умным сердцем!) <…> У Вас есть
горькие
строки о людской жестокости и о бесстыдстве тех самых, на которых Вы,
истинно
любя их, пожертвовали, может быть, всю жизнь и деятельность Вашу (про
Вас это
можно сказать). Но не удивляйтесь и не огорчайтесь — никогда более и не
надо
ждать ни от кого. Не осуждайте меня как бы за высший профессорский тон:
я сам
оскорблён многими и, право, иными невинно, другие же были оскорблены
моим
характером (в сущности тем, что я говорил им искреннее слово, по их же
просьбе)
и горько отплатили мне за это искреннее слово — и что же, я наверно
досадовал и
негодовал более, чем Вы. Правда, более того, что Вы претерпели от тех
и других, редко могло
быть — ибо сам
я был свидетелем и сколько раз слышал я Ваше имя, обвиняемое теми
и другими. Но вот что хорошо тут всегда:
знайте, что
всегда есть такая твердая кучка людей, которые оценят, сообразят и
сочувствуют
непременно и верно. У Вас есть сочувственники, понимающие Вашу
деятельность и
прямо любящие Вас за неё. Я таких встречал и свидетельствую, что они
есть. Меня
же сочтите как горячего из горячих почитателей Ваших и прекрасного,
милого,
доброго, разумного сердца Вашего. Жена же моя Вас сразу полюбила, а
знает Вас
меньше моего…»
Философова, со своей стороны,
оставила такой отзыв
о писателе: «Как много я ему обязана, моему дорогому, нравственному
духовнику!
Я ему всё говорила, все тайны сердечные поверяла, и в самые трудные
жизненные
минуты он меня успокаивал и направлял на путь истинный. Я часто
неприлично себя
с ним вела! Кричала на него и спорила с неприличным жаром, а он,
голубчик,
терпеливо сносил мои выходки!..» [Д. в восп.,
т. 2, с.
377]
Достоевский был знаком с
мужем Философовой главным
военным прокурором Философовым Владимиром
Дмитриевичем
(1820—1894), который не спас жену от высылки из России в 1879 г. по
личному
указанию Александра II «за
связь с революционными элементами»; общался писатель и с детьми
Философовых —
сыновьями Владимиром, Дмитрием, дочерью Марией (М. В.
Каменецкой).
Владимир, в частности, сохранил воспоминание, как Достоевский в салоне
его
матери однажды вспомнил-рассказал случай из своего детства, когда в
саду Мариинской больницы какой-то пьяный
негодяй изнасиловал
маленькую девочку и она умерла: «Помню, рассказывал Достоевский, меня
послали
за отцом в другой флигель больницы, прибежал отец, но было уже поздно.
Всю
жизнь воспоминание это меня преследует, как самое ужасное преступление,
как
самый страшный грех, для которого прощения нет и быть не может, и этим
самым
страшным преступлением я казнил Ставрогина в “Бесах”…» [Белов,
т. 2, с. 351]
Известны 5 писем и записок
Достоевского к Философовой
(1877—1879) и 5 её писем к писателю.
ФИЛЬД,
петербургская
француженка-гадалка, у которой Достоевский пытался узнать свою судьбу в
ноябре
1877 г. Об этом свидетельствовала в своих «Воспоминаниях» А. Г.
Достоевская.
Сохранился также рассказ Вс. С. Соловьёв,
который
сопровождал писателя к прорицательнице и ждал его за дверью: «Наконец
Достоевский вышел. Он был взволнован, глаза его блестели.
— Пойдёмте, пойдёмте! —
таинственно шепнул он мне.
Мы вышли и отправились
пешком. Он несколько минут
шёл молча, опустив голову. Потом вдруг остановился, схватил меня за
руку и
заговорил:
— Да, она интересная женщина,
и я рад, что мы к ней
отправились. Может, она и наврала, но я давно не испытывал такого
сильного
впечатления. О, как она умеет обрисовывать людей! Если б вы знали, как
она
рассказала мне мою обстановку! <…>
Он передал мне всё, что она
говорила ему о
различных его семейных обстоятельствах. Потом оказалось, что больше
половины не
сбылось, но кой-что и сбылось. Она сказала ему, между прочим, что
весною у него
будет смерть в доме. И хотя в подробностях этого предсказания было
много
вздорного, но смерть действительно случилась тою же весною: умер его
маленький
сын [Алексей], внезапная кончина которого
сильно потрясла
его. Но дело не в этом, а в других предсказаниях. Не догадываясь, кто
он, и не
умея определить его деятельность, Фильд предрекла ему большую славу,
которая
начнётся в скором времени.
— Она сказала, — говорил он,
— что меня ожидает
такая известность, такой почёт, о которых я никогда не мог и мечтать.
Поверить
ей, так меня на руках будут носить, засыпать цветами — и всё это будет
возрастать с каждым годом, и я умру на верху этой славы...» [Д.
в восп., т. 2, с. 226]
Это Достоевский-то мечтать о
славе «не мог»!
Думается, писатель вспоминал это пророчество француженки Фильд 8 июня
1880 г.,
в день, когда оказался «на верху этой славы» после своей триумфальной «Пушкинской
речи».
ФОНВИЗИНА (урожд.
Апухтина,
во втором браке Пущина) Наталия Дмитриевна (1805—1869),
жена декабриста М. А. Фонвизина, последовавшая за ним в Сибирь. В
январе 1850 г.
Фонвизина, жившая на поселении в Тобольске,
сумела выдать С. Ф. Дурова за своего племянника и
добиться свидания с
ним и Достоевским. Вместе с нею встречались с петрашевцами
другие жёны декабристов П. Е. Анненкова с
дочерью
(впоследствии О. И. Иванова), Ж.
А. Муравьёва,
а также П. Н. Свистунов. Евангелие, которое
подарили ему
в те дни жёны декабристов, писатель хранил потом до конца жизни.
Впоследствии
Фонвизина переписывалась с Достоевским и Дуровым — сохранился черновик
одного
её письма к Достоевскому и ответ писателя, написанный в феврале 1854 г.
Именно
в этом письме Достоевский обозначил свой символ веры, который так часто
цитируется в литературе о нём: «Я скажу Вам про себя, что я — дитя
века, дитя
неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки.
Каких
страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая
тем
сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же,
Бог
посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти
минуты я
люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе
символ
веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот
он:
верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпа<ти>чнее,
разумнее,
мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою
любовью
говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал,
что
Христос вне истины, и действительно было бы,
что истина
вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с
истиной…»
ФОН-ФОХТ Н.
Н. (1851—1901),
воспитанник Константиновского межевого института, где служил врачом
зять
Достоевского А. П. Иванов. В 1866 г. на даче
Ивановых в
Люблино писатель и познакомился с молодым человеком, который оставил
воспоминания об этом (ИВ, 1901, № 12),
заслужившие одобрение А. Г. Достоевской. Анну Григорьевну
особенно порадовало,
что в мемуарах Фон-Фохта муж её предстал, в противовес сложившемуся
мнению,
человеком весёлым, жизнерадостным, всеобщим любимцем: «Ф. М.
Достоевский очень
любил молодёжь, почти все свободное своё время от занятий он всецело
отдавал
этой молодёжи, руководя всеми её развлечениями. По счастливому стечению
обстоятельств, в описываемое лето в Люблине поселилось несколько
семейств,
которые быстро перезнакомились между собою. Было много молодёжи,
несколько
очень хорошеньких и взрослых барышень, так что по вечерам на прогулку
нас
собиралось со взрослыми до двадцати человек. Всё это общество было
всегда
беззаботно весело, всегда царствовало во всем полное согласие, и
никогда даже
малейшая тень какого-либо недоразумения или неудовольствия не пробегала
между
нами. И душою этого общества всегда были А. П. Иванов и Ф. М.
Достоевский. Что
они скажут, то делали все, и взрослые, и молодёжь. <…> Прогулки
обыкновенно заканчивались разными играми в парке, которые затягивались
иногда
до полуночи, если дождь ранее не разгонит всех по домам. Ф. М.
Достоевский
принимал самое деятельное участие в этих играх и в этом отношении
проявлял
большую изобретательность. У него однажды даже явилась мысль устроить
нечто
вроде открытого театра, на котором мы должны были давать
импровизированные
представления. Для сцены выбрали деревянный помост, охватывавший в виде
круглого стола ствол столетней, широковетвистой липы. В то время вся
наша
молодёжь зачитывалась сочинениями Шекспира, и вот Ф. М. Достоевский
решил
воспроизвести сцену из “Гамлета”. По его указаниям сцена должна была
быть
воспроизведена в следующем виде: я и старший сын А. П. Иванова стоим на
часах и
ведём беседу, вспоминая о недавно появившейся тени прежнего датского
короля. Во
время этого разговора вдруг появляется тень короля в лице Фёдора
Михайловича,
закутанного с головою в простыню. Он проходит по сцене и скрывается, мы
же,
объятые ужасом, падаем. После этого медленно выступает на сцену Гамлет
(молодой
доктор К<арепи>н, племянник Фёдора Михайловича) и, увидя нас
лежащими на
земле, останавливается, грозным взором окидывает зрителей и
торжественно произносит:
“Все люди свиньи!” Эта фраза вызывала громкие рукоплескания публики, и
тем
сцена кончалась. В этом роде изображались и другие сцены, и всегда в
них
участвовал сам Достоевский. Словом, он забавлялся с нами, как дитя,
находя,
быть может, в этом отдых и успокоение после усиленной умственной и
душевной
работы над своим великим произведением (“Преступление и наказание”)…» [Д.
в восп., т. 2, с. 53—54]
Впоследствии Фон-Фохт по
приглашению писателя
навестил его в Петербурге.
ФРАППИРОВАТЬ (от фр.
frapper
— бить, ударять) — неприятно поражать, изумлять, удивлять. Один из
самых часто
употребляемых (наряду с манкировать)
«амбициозных»
глаголов в мире Достоевского, колоритно характеризующий персонажей. К
примеру,
госпожа Москалева («Дядюшкин
сон»),
деланно обижаясь на «жениха» её дочери князя К.,
которого
никак не удаётся окрутить, восклицает на понятном ему языке: «—
Конечно, моей
дочери нечего гнаться за женихами, но давеча вы сами здесь, у этого
рояля,
сделали ей предложение. Я не вызывала вас на это… Это меня, можно
сказать,
фраппировало…» А вот щепетильная госпожа Хохлакова
в «Братьях Карамазовых» рассказывает-жалуется Алексею
Карамазову, что его брат Иван заходил
«минуя её»,
к её дочери, и стремится подчеркнуть свою «светкость»: «А узнала я про
это целых
три дня спустя от Глафиры, так что это меня вдруг фраппировало…»
ФУРЬЕ (Fourier) Шарль (1772—1837),
французский
утопический
социалист, автор
сочинений «Теория четырёх движений и всеобщих судеб», «Теория
всемирного
единства», «Новый хозяйственный социетарный мир» и др. Разработал в
своих
трудах план будущего устройства общества, первичной ячейкой которого
станет
«фаланга» — группа людей, живущая и ведущая общее хозяйство в
«фаланстере».
Учение Фурье было в центре внимание петрашевцев,
горячо
обсуждалось на их собраниях, можно сказать, составляло суть этого
общества.
Незадолго до ареста, 7 апреля 1849 г., петрашевцы устроили обед в честь
дня
рождения Фурье.
В апрельском выпуске ДП за
1877 г. («За умершего») Достоевский, говоря о своём покойном брате Михаиле,
каким он был в молодости, когда тоже
посещал «пятницы» М. В. Петрашевского, написал: «Он
был тогда фурьеристом и
со страстью изучал Фурье…» То же самое можно сказать о самом
Достоевском-петрашевце. Но ещё до ареста он начал критически
осмысливать учение
французского утописта и окончательно разочаровался в нём в последующие
годы. В
произведениях писателя имя Фурье упоминается бессчётное количество раз
(особенно часто в «Бесах») и, как правило, в
ироническом
или негативном контексте. К примеру, Петруша
Верховенский
сравнивает с ним Шигалева и почти ёрнически
восклицает в
разговоре со Ставрогиным: «— Шигалев
гениальный человек!
Знаете ли, что это гений в роде Фурье; но смелее Фурье, но сильнее
Фурье; я им
займусь. Он выдумал “равенство”!..» А в письме к М.
Н. Каткову
от 25 апреля 1866 г. Достоевский едко заметил: «Ведь они [социалисты]
совершенно
уверены, что на tabula rasa [лат. чистая доска]
они
тотчас выстроют рай. Фурье ведь был же уверен, что стоит построить одну
фаланстеру и весь мир тотчас же покроется фаланстерами; это его слова…»
Х
ХАНЫКОВ
Александр Владимирович (1825—1853), петрашевец, студент
Петербургского
университета, исключённый в 1847 г. за неблагонадёжность. Достоевский
познакомился с ним в кружке братьев Бекетовых,
в октябре-ноябре
1846 г. они оба входили в «ассоциацию» братьев Бекетовых. Помимо
«пятниц» М. В. Петрашевского Ханыков посещал
кружок Н. С.
Кашкина, вместе с другими его участниками присутствовал 7 апреля
1849 г.
на обеде в честь дня рождения Ш. Фурье.
Ханыков переводил
труды Фурье, Л. Фейербаха. Он был приговорён к расстрелу, а после
инсценировки
казни отправлен рядовым в Оренбург.
ХИТРОВО (урожд.
Бахметева) Софья Петровна (1848—1910),
племянница С. А. Толстой,
жена посланника в Персии и Португалии М. А. Хитрово; хозяйка известного
литературного салона в Петербурге. Достоевский познакомился с ней в
конце 1870-х
гг., часто общался с нею и, по свидетельству А. Г.
Достоевской,
«любил посещать графиню С. А. Толстую ещё и потому, что её окружала
очень милая
семья: её племянница, София Петровна Хитрово, и трое её детей: два
мальчика и
прелестная девочка» [Достоевская, с. 378] В
начале 1881 г.
писатель подарил Хитрово отдельное издание «Братьев
Карамазовых».
Сохранилось одно письмо Достоевского к Хитрово (от 9 янв. 1880 г.) и 12
писем
Хитрово к писателю (1878—1880).
ХОМЕНТОВСКИЙ
Михаил Михайлович (1820—1888), бригадный генерал, знакомый
Достоевского по Семипалатинску,
впоследствии (с 1858 г.) — начальник провиантской комиссии во
Владимире. По
воспоминаниям А. Е. Врангеля, Хоментовский
приезжал в
Семипалатинск на смотр казацкого полка, оказался очень компанейским
человеком,
любителем «кутнуть» — солдат Достоевский ему понравился сразу, и они
все вместе
весело провели время. Эти воспоминания подтверждаются строками из
письма
Достоевского к своему бывшему командиру А. И.
Гейбовичу
от 23 октября 1859 г. с рассказом, как он по пути в Тверь
навестил Хоментовского во Владимире: «Во Владимире видел Хоментовского;
он там
начальником провиантской комиссии. Человек превосходнейший,
благороднейший, —
но погибает сам от себя. Вы понимаете: питейное. Окружён он Бог знает
каким
людом, не стоящим его. Был у нас, рассказывал свои приключения за
границей и
рассказывал прекрасно. Подпили мы в этот вечер порядочно…» В начале
1860-х гг.
Хоментовский написал Достоевскому 2 письма.
ХОТЯИНЦЕВ
Павел Петрович,
майор в отставке, владелец соседнего с Даровым
села
Моногарово. С этим соседом родители Достоевского судились из-за того,
что
два-три крестьянских двора, принадлежащих Хотяинцеву, находились на
территории
Дарового. Младший брат писателя А. М. Достоевский
вспоминал, как Хотяницев собирался купить имение своего двоюродного
брата Хотяинцева Александра Ивановича Черемошню,
но М. А. Достоевский его опередил.
Впоследствии именно
Хотяинцев стал инициатором расследования причин странной смерти отца
писателя,
подозревая, что его убили собственные крестьяне.
Ц
ЦЕРТЕЛЕВА (урожд.
Лавровская) Елизавета
Андреевна, княгиня
(1845—1919), певица,
артистка Мариинского и Большого театров. Достоевский познакомился с ней
в 1880 г. А. Г. Достоевская вспоминала: «У
графини С. А. Толстой
Фёдор Михайлович встречался со многими дамами из великосветского
общества: с
графиней А. А. Толстой (родственницей графа Л. Толстого), с Е. А.
Нарышкиной,
графиней А. Е. Комаровской, с Ю. Ф. Абаза, княгиней Волконской, Е. Ф.
Ванлярской,
певицей Лавровской (княгиней Цертелевой) и др. Все эти дамы относились
чрезвычайно дружелюбно к Фёдору Михайловичу; некоторые из них были
искренними
поклонницами его таланта, и Фёдор Михайлович, так часто раздражаемый в
мужском
обществе литературными и политическими спорами, очень ценил всегда
сдержанную и
деликатную женскую беседу…» В октябре 1880 г. писатель подарил певице
свой
фотопортрет (работы К. Н. Шапиро).
<<< Вокруг Достоевского (С)
Вокруг
Достоевского (Ч, Ш, Щ, Э, Ю, Я)
>>>
|