аздел II
ПЕРСОНАЖИ
ИВАН
ИВАНОВИЧ («Бобок»),
повествователь. Это
«одно лицо» (таков его псевдоним)
— плодовитый писатель и фельетонист. Притом, это
— спившийся писатель-неудачник. Из предисловия редактора «Гражданина»
(Достоевского) к другому его произведению — «Полписьму
“одного лица”» (ДП,
1873, VIII) — выясняется,
что «одно лицо» смогло завалить
чуть ли не все редакции журналов продукцией своего творческого зуда.
Сам себя
Иван Иванович характеризует так: «Перевожу больше книгопродавцам с
французского. Пишу и объявления купцам: “Редкость! Красненький,
дескать, чай, с
собственных плантаций...” За панегирик его превосходительству покойному
Петру
Матвеевичу большой куш хватил. “Искусство нравиться дамам” по заказу
книгопродавца
составил. Вот этаких книжек я штук шесть в моей жизни пустил.
Вольтеровы бонмо
хочу собрать, да боюсь, не пресно ли нашим покажется. Какой теперь
Вольтер;
нынче дубина, а не Вольтер! Последние зубы друг другу повыбили! Ну вот
и вся
моя литературная деятельность. Разве что безмездно письма по редакциям
рассылаю, за моею полною подписью. Всё увещания и советы даю, критикую
и путь
указую. В одну редакцию на прошлой неделе сороковое письмо за два года
послал;
четыре рубля на одни почтовые марки истратил. Характер у меня скверен,
вот
что…» Он постоянно пьёт, желчен и озлоблен на всю литературу и
журналистику,
продаёт свой талант на переводы с французского и объявления купцам,
ходит
развлекаться на похороны и т. д., и т. п. Одним
словом, он
обнажается и заголяется перед читателем не хуже героев своего рассказа.
Вся
желчность в нём от ущемлённого самолюбия, он, как надо догадываться —
непризнанный гений. Что интересно,
Достоевский сделал этого циника действительно своим защитником перед
литературными врагами(о чём и упоминается в
предисловии
к «Полписьму») и передал ему многие свои полемические размышления об
искусстве,
литературе и журналистике. Это дало возможность Достоевскому резко
заострить
свои выпады против «врагов», сделать эти выпады предельно
саркастическими. Плюс
ко всему, это «одно лицо» пишет свои произведения пародийным рубленым
стилем
под «Записки сумасшедшего» (1835) Н. В. Гоголя,
а содержанием пародирует романы «клубничных» авторов того времени — в
первую
очередь, П. Д. Боборыкина и его
роман «Жертва
вечерняя» (1868, переиздание 1872). В целом же это –– обобщённый образ,
тип
петербургского фельетониста, литератора-неудачника, напоминающий героев
физиологических очерков И. И. Панаева
«Петербургский фельетонист» (1841) и «Литературная тля» (1843). Но его
псевдоним «одно лицо» связан с именем конкретного литератора и
фельетониста — В. П. Буренина,
который так именовался в статье Н. А. Демерта
«Наша современная литература и общество» (ОЗ,
1872, № 9).
ИВАН
МАТВЕЕВИЧ («Крокодил»),
главный герой
рассказа — чиновник, проглоченный
крокодилом. Собираясь съездить за границу, он накануне, по настоянию
жены,
повёл её в Пассаж посмотреть крокодила и был этим крокодилом проглочен.
Однако
ж, осмотревшись внутри крокодила и убедившись, что остался жив, начал
извлекать
выгоды из своего положения: «Стану поучать праздную толпу. Наученный
опытом,
представлю из себя пример величия и смирения перед судьбою! Буду, так
сказать,
кафедрой, с которой начну поучать человечество. Даже одни
естественнонаучные
сведения, которые могу сообщить об обитаемом мною чудовище, —
драгоценны. И
потому не только не ропщу на давешний случай, но твёрдо надеюсь на
блистательнейшую из карьер…» Выясняется, что в первую очередь Иван
Матвеевич
намерен в чреве крокодила «думать о судьбах всего человечества».
В речах и заявлениях
проглоченного Ивана Матвеевича
спародированы радикальные воззрения «нигилистов» из «Русского
слова» и «Современника». Достоевского
обвиняли,
что в этом персонаже он карикатурно изобразил Н. Г. Чернышевского.
ИВАН ОСИПОВИЧ («Бесы»), прежний губернатор;
родственник Варвары
Петровны Ставрогиной. «Кстати замечу в скобках, что милый,
мягкий наш
Иван Осипович, бывший наш губернатор, был несколько похож на бабу, но
хорошей
фамилии и со связями, — чем и объясняется то, что он просидел у нас
столько
лет, постоянно отмахиваясь руками от всякого дела. По хлебосольству его
и
гостеприимству, ему бы следовало быть предводителем дворянства старого
доброго
времени, а не губернатором в такое хлопотливое время, как наше. В
городе
постоянно говорили, что управляет губернией не он, а Варвара Петровна…»
Но хроникёр-повествователь Антон Лаврентьевич Г—в вспомнил о
бывшем губернаторе не
только в связи с тем, чтобы подчеркнуть непререкаемо высокое положение
в
губернском обществе генеральши Ставрогиной в те времена, но и для того,
чтобы
рассказать об ярком случае тогдашнего умопомешательства Николая
Всеволодовича Ставрогина: он тогда не только «провёл за нос»
уважаемого Павла Павловича Гаганова, но и
прилюдно чуть было не откусил
ухо Ивану Осиповичу. А затем к слову упоминается, что вскоре, «в мае
нынешнего
года окончилось наконец губернаторствование нашего доброго, мягкого
Ивана
Осиповича; его сменили, и даже с неприятностями».
ИВАН
ПЕТРОВИЧ («Идиот»),
барин-англоман;
родственник Николая
Андреевича Павлищева. Князь Мышкин
знакомится с
ним на званном вечере в доме Епанчиных,
устроенном для
представления князя «высшему свету» в качестве жениха Аглаи
Епанчиной. «Тут был ещё один пожилой, важный барин, как будто
даже и
родственник Лизаветы Прокофьевны, хотя это было решительно
несправедливо;
человек, в хорошем чине и звании, человек богатый и родовой, плотный
собою и
очень хорошего здоровья, большой говорун и даже имевший репутацию
человека
недовольного (хотя, впрочем, в самом позволительном смысле слова),
человека
даже желчного (но и это в нём было приятно), с замашками английских
аристократов и с английскими вкусами (относительно, например, кровавого
ростбифа, лошадиной упряжи, лакеев и пр.). <…> Лизавета
Прокофьевна
почему-то питала одну странную мысль, что этот пожилой господин
(человек
несколько легкомысленный и отчасти любитель женского пола) вдруг да и
вздумает
осчастливить Александру своим предложением…»
Разговор на вечере зайдёт о
Павлищеве, выяснится,
что Иван Петрович его родственник и что он видел князя Мышкина ещё
мальчиком в
поместье Павлищева. Затем этот же Иван Петрович сообщит, что Павлищев в
конце
жизни перешёл в католичество, чем чрезвычайно расстроит князя Мышкина,
приведёт
его в крайнее возбуждение и всё, в конце концов, закончится скандальным
эпилептическим припадком князя.
То обстоятельство, что этот
эпизодический персонаж
является полным тёзкой Ивана Петровича из «Романа
в девяти письмах» и Ивана Петровича из «Униженных и
оскорблённых», вероятнее всего, —
простая
случайность.
ИВАН
ПЕТРОВИЧ («Роман в девяти
письмах»),
один из двух героев-шулеров (наряду
с Петром Ивановичем), переписка которых и
составила «роман».
Известно, что он женился три месяца назад на некоей Татьяне Петровне и
не любит
сидеть дома. Именно Иван Петрович ввёл в дом Петра Ивановича Евгения
Николаевича, которого собирались два товарища обмануть в карты,
но сами
стали его жертвами в качестве обманутых мужей.
ИВАН ПЕТРОВИЧ («Униженные и
оскорблённые»), литератор, от
имени которого
ведётся повествование, во многом герой автобиографический. В финале
романа ему
24 года, он сирота, вырос в доме мелкопоместного помещика
Ихменева, вместе с его дочерью Наташей,
которая
была на два года моложе. Главное в этом герое то, что он — писатель.
Немало
своих черт характера и даже внешности, штрихи собственной биографии
передал
Достоевский в этом плане Ивану Петровичу. В журнальном варианте
«Униженные и
оскорблённые» имели подзаголовок «Из записок неудавшегося литератора».
Точно неизвестно, почему он был снят при
отдельных
изданиях романа. Может быть, Достоевский, открыто наделив героя своей
литературной биографией и чертами своего характера, сделав его
«автором» своего
любимого и высоко оценённого современниками романа «Бедные люди»,
посчитал
подобный подзаголовок, если можно так выразиться, кокетством? В иных
местах
романа забываешь, что это Достоевский пишет якобы не о себе, что это
рассказ
Ивана Петровича: «Вот в это-то время, незадолго до их (Ихменевых.
— Н. Н.) приезда, я
кончил мой первый роман, тот самый, с которого началась моя
литературная
карьера, и, как новичок, сначала не знал, куда его сунуть. <…> Я
же
просто стыдился сказать им, чем занимаюсь. Ну как, в самом деле,
объявить
прямо, что не хочу служить, а хочу сочинять романы
<…>.
И вот вышел наконец мой роман. Б. обрадовался как
ребёнок, прочитав мою рукопись. Нет! Если я был счастлив когда-нибудь,
то это
даже и не во время первых упоительных минут моего успеха, а тогда,
когда ещё я
не читал и не показывал никому моей рукописи: в те долгие ночи, среди
восторженных надежд и мечтаний и страстной любви к труду; когда я
сжился с моей
фантазией, с лицами, которых сам создал, как с родными, как будто с
действительно существующими; любил их, радовался и печалился с ними, а
подчас
даже и плакал самыми искренними слезами над незатейливым героем
моим...» Затем
происходит читка романа Ивана Петровича вслух, и слышатся-приводятся
суждения Наташи Ихменевой и её родителей.
Здесь воссоздана в
художественном виде история выхода в свет «Бедных
людей»,
первые критические мнения (в первую очередь, Б.
— В. Г. Белинского), опасения
родных
Достоевского за него, решившего бесповоротно сделаться профессиональным
писателем...
И ещё фрагмент романа,
который, если не сделать
ссылку, можно, нимало не сомневаясь, посчитать за выдержку из письма
Достоевского: «... всё роман пишу; да тяжело, не даётся. Вдохновение
выдохлось.
Сплеча-то и можно бы написать пожалуй, и занимательно бы вышло, да
хорошую идею
жаль портить. Эта из любимых. А к сроку непременно надо в журнал. Я
даже думаю
бросить роман и придумать повесть поскорей, так, что-нибудь лёгонькое и
грациозное и отнюдь без мрачного направления...» Вот
эту-то постоянную боязнь — испортить
замечательную идею, торопясь кончить к сроку, из-за денег
— и «подарил» Достоевский своему герою-автору.
Вернее, он сделал его по своему образу и подобию бедным литератором и
наделил
всеми вытекающими отсюда последствиями. Иван Петрович живёт не в
комнате даже,
а в каком-то «сундуке»; частенько приходится ему, отрываясь от своего
романа,
наниматься к антрепренёрам писать компилятивные статьи за несколько
несчастных
рублей; рукописи свои (которые через сто лет будут по листочкам
разыскивать!)
он, за неимением портфеля, перевозит из «сундука» в «сундук» в
подушечной
наволочке; костюм его жалок и плохо на нём сидит; и он, по меткому
замечанию князя Валковского, питается полгода
одним чаем... Аналогичные
реалии из жизни самого Достоевского хорошо известны из написанных
биографий
писателя и его эпистолярного наследия.
Ещё одно общее
профессиональное качество роднит
этих двух писателей — их поразительную
работоспособность. «Я хочу сделать небывалую и эксцентрическую вещь:
написать в 4 месяца 30 печатных
листов, в двух разных романах, из которых один буду писать утром, а
другой
вечером и кончить к сроку...» — «... сегодняшний
вечер вознаградит меня за эти последние два дня, в которые я написал
три
печатных листа с половиною…» Первая фраза принадлежит Фёдору
Михайловичу (из письма (из
письма к А. В. Корвин-Круковской
от 17 июня 1866 г.), вторая —
Ивану Петровичу. А вот повествователь
«Униженных и оскорблённых» высказывает в разговоре с Наташей одну из
постоянных
и наболевших своих мыслей в ответ на её опасение, что он испишется и
здоровье
погубит: мол, «С***, тот в два года по
одной повести пишет, а N* в десять всего только один роман написал.
Зато как у
них отчеканено, отделано! Ни одной небрежности не найдёшь…» «Да, —
отвечает
Иван Петрович, — они обеспечены и пишут не на срок; а я — почтовая
кляча…» Достоевский очень болезненно воспринимал
упрёки в «небрежности» стиля, в «одинаковости» языка своих персонажей и
постоянно сравнивал разность условий творчества у себя и у С*** (Л.
Н. Толстой?), N* (И. А. Гончаров?) и других
современных ему писателей.
Очень характерна сцена, когда
не без задней мысли
пытается подъехать к Ивану Петровичу князь Валковский и хвалит его
творчество:
«... развернул ваш роман и зачитался <…>
Ведь это совершенство! Ведь вас не понимают после этого! Ведь вы у меня
слёзы
исторгли!..» Но Иван Петрович, которому Валковский самоуверенно отвёл в
данной
сцене роль вороны из известной басни, абсолютно не реагирует на эти,
взятые
сами по себе, в общем-то, справедливые слова. Зато сколько искренней
радости
доставляет герою-автору реакция маленькой Нелли,
или тех
же Ихменевых при чтении его книги. Их мнение, тех, для кого он писал,
наиболее
дорого ему.
Иван Петрович не только
повествователь-хроникёр, но
и сам активно участвует в развитии действия. Он любит Наташу Ихменеву,
но
всячески пытается устроить её счастье с Алёшей
Валковским,
он спасает Нелли от мадам Бубновой, он
поддерживает
морально стариков Ихменевых, не оставляет их своей заботой, он,
наконец, в
какой-то мере противостоит князю Валковскому. Жизнь Ивана Петровича не
удалась
— читатель знакомится с ним в сущности уже на закате его судьбы: «В
ясный
сентябрьский день, перед вечером, вошёл я к моим старикам (Ихменевым. —
Н. Н.) больной, с замиранием в душе
и упал на стул чуть не в
обмороке, так что даже они перепугались, на меня глядя. Но не оттого
закружилась у меня тогда голова и тосковало сердце так, что я десять
раз подходил
к их дверям и десять раз возвращался назад, прежде чем вошёл, — не
оттого, что
не удалась мне моя карьера и что не было у меня ещё ни славы, ни денег;
не
оттого, что я ещё не какой-нибудь “атташе” и далеко было до того, чтоб
меня
послали для поправления здоровья в Италию; а оттого, что можно прожить
десять
лет в один год, и прожила в этот год десять лет и моя Наташа.
Бесконечность
легла между нами... И вот, помню, сидел я перед стариком, молчал и
доламывал
рассеянной рукой и без того уже обломанные поля моей шляпы; сидел и
ждал,
неизвестно зачем, когда выйдет Наташа. Костюм мой был жалок и худо на
мне
сидел; лицом я осунулся, похудел, пожелтел, — а всё-таки далеко не
похож был я
на поэта, и в глазах моих всё-таки не было ничего великого, о чём так
хлопотал
когда-то добрый Николай Сергеич. Старушка смотрела на меня с
непритворным и уж
слишком торопливым сожалением, а сама про себя думала:
“Ведь вот эдакой-то чуть не
стал женихом Наташи,
господи помилуй и сохрани!”…»
Иван Петрович безнадёжно
болен (эти свои записки
пишет он уже в больнице) и знает о близости смерти. После первого
упоительного
успеха, когда сердце переполнено грандиозными творческими замыслами,
при
сознании мизерности сделанного и при мысли, что не успел ещё сказать
«нового
слова» тяжело умирать. Достоевский и здесь сумел передать всю глубину
мучительного
отчаяния и грусти обречённого литератора, потому что и сам пережил это
ожидание
смерти в расцвете лет в страшном для него 1849 г.,
когда выдержал на эшафоте 10 страшных минут.
Иван Петрович стоит в одном
ряду с другими героями
Достоевского, которые являются «авторами» записок и наделены
автобиографическими и автопортретными чертами — Горянчиковым
(«Записки из Мёртвого дома»), Алексей
Иванович («Игрок»).
ИВАНОВ Анисим («Бесы»), бывший дворовый Павла
Павловича Гаганова.
Это он узнал Степана Трофимовича Верховенского,
совершившего «уход» из дома, отправившегося в «последнее
странствование» и
остановившегося на ночлег в деревне: «— Батюшка, Степан Трофимович, вас
ли я,
сударь, вижу? Вот уж и не чаял совсем!.. Али не признали? — воскликнул
один пожилой
малый, с виду в роде старинного дворового, с бритою бородой и одетый в
шинель с
длинным откидным воротником…» Анисим напомнил, как от покойницы Авдотьи
Сергеевны Гагановой какие-то книжки и конфеты «петербургские»
Верховенскому
приносил…
Анисим, можно сказать, спас
«странника» от
заволновавшихся мужиков, пояснив им, что этот чудной и подозрительный
человек —
«не то чтоб учитель, а “сами большие учёные и большими науками
занимаются, а
сами здешние помещики были и живут уже двадцать два года у полной
генеральши
Ставрогиной, заместо самого главного человека в доме, а почёт имеют от
всех по
городу чрезвычайный…» А затем, добравшись в город, Анисим пришёл в дом Варвары
Петровны Ставрогиной и разболтал прислуге о
беглеце —
благодаря этому Степана Трофимовича догнали и, уже смертельно больного,
возвратили в родные пенаты.
ИВОЛГИН
Ардалион Александрович («Идиот»),
отставной генерал; муж Нины
Александровны Иволгиной, отец Гаврилы
Ардалионовича
(Гани) и Коли Иволгиных,
а также Варвары Ардалионовны Иволгиной (Птицыной). Князь
Мышкин становится
квартирантом Иволгиных и вскоре
знакомиться с «хозяином» дома, который на самом деле никаким хозяином
не
является и ютится почти в углу, в самом конце коридора: «…у кухни,
находилась
четвёртая комнатка, потеснее всех прочих, в которой помещался сам
отставной
генерал Иволгин, отец семейства, и спал на широком диване, а ходить и
выходить
из квартиры обязан был чрез кухню и по чёрной лестнице». Мало этого, и
эту тесную
комнатушку генерал делит с младшим сыном — Колей.
При
первой
встрече генерал Иволгин фраппировал даже князя
Мышкина и
даже после жильца Фердыщенко, зайдя
знакомиться после
него: «Новый господин был высокого роста, лет пятидесяти пяти, или даже
поболее, довольно тучный, с багрово-красным, мясистым и обрюзглым
лицом,
обрамлённым густыми седыми бакенбардами, в усах, с большими, довольно
выпученными глазами. Фигура была бы довольно осанистая, если бы не было
в ней
чего-то опустившегося, износившегося, даже запачканного. Одет он был в
старенький сюртучок, чуть не с продравшимися локтями; бельё тоже было
засаленное, — по-домашнему. Вблизи от него немного пахло водкой; но
манера была
эффектная, несколько изученная и с видимым ревнивым желанием поразить
достоинством. Господин приблизился к князю, не спеша, с приветливою
улыбкой,
молча взял его руку, и, сохраняя её в своей, несколько времени
всматривался в
его лицо, как бы узнавая знакомые черты.
— Он! Он! — проговорил он
тихо, но торжественно: —
как живой! Слышу, повторяют знакомое и дорогое имя, и припомнил
безвозвратное
прошлое... Князь Мышкин?..» И далее полупьяный, как всегда, генерал
Иволгин,
перевирая по обычаю имена и факты, рассказывает князю фантастическую
историю,
как он, генерал, в юности был влюблён в матушку князя и чуть было не
стрелялся
с его отцом из-за этого…
Впоследствии наивный князь
Мышкин выслушает при
случае длинный и «чувствительный» рассказ Иволгина об его якобы встрече
с
Наполеоном и совершенно искренне воскликнет, что, мол, это стоит
увековечивания
на бумаге. В ответе генерала, в нескольких фразах, раскрывается вся
сущность
генерала-«мемуариста» — фантазёра и болтуна: «— Мои
записки, — произнёс он с удвоенной
гордостью, — написать мои записки? Не
соблазнило меня это, князь! Если хотите, мои записки уже написаны,
но... лежат
у меня в пюпитре. Пусть, когда засыплют мне глаза землёй, пусть тогда
появятся
и, без сомнения, переведутся и на другие языки, не по литературному их
достоинству, нет, но по важности громаднейших фактов, которых я был
очевидным
свидетелем, хотя и ребёнком…»
В сцене знакомства генерала
Иволгина с Настасьей Филипповной Барашковой
(как отца Гани, в качестве
предполагаемого свёкра) об этом колоритном персонаже добавлено-сказано:
«Вообще
генерала довольно трудно было сконфузить. Наружность его, кроме
некоторого
неряшества, всё ещё была довольно прилична, о чём сам он знал очень
хорошо. Ему
случалось бывать прежде к в очень хорошем обществе, из которого он был
исключён
окончательно всего только года два-три назад. С этого же срока и
предался он
слишком уже без удержу некоторым своим слабостям; но ловкая и приятная
манера
оставалась в нём и доселе…» К числу «слабостей», помимо вина и
наклонности к
чрезмерному фантазированию, следует отнести и «капитаншу» Марфу
Борисовну Терентьеву (родительницу Ипполита
Терентьева),
с которой генерал давно в связи и ходит туда, как к себе домой.
Умер генерал от
апоплексического удара аккурат
перед намечаемой свадьбой князя Мышкина с Настасьей Филипповной.
ИВОЛГИН
Гаврила Ардалионович (Ганя) («Идиот»),
сын Ардалиона Александровича и Нины Александровны Иволгиных,
брат Коли
Иволгина
и Варвары Ардалионовны Иволгиной (Птицыной). Князь
Мышкин впервые увидел его в
прихожей квартиры
генерала Епанчина: «Это был очень красивый
молодой
человек, тоже лет двадцати восьми, стройный блондин, средневысокого
роста, с
маленькою наполеоновскою бородкой, с умным и очень красивым лицом.
Только
улыбка его, при всей её любезности, была что-то уж слишком тонка; зубы
выставлялись при этом что-то уж слишком жемчужно-ровно; взгляд,
несмотря на всю
весёлость и видимое простодушие его, был что-то уж слишком пристален и
испытующ.
“Он должно быть, когда один,
совсем не так смотрит
и, может быть, никогда не смеётся”, почувствовалось как-то князю…»
Уже ближе к концу романа (в
4-й части) Достоевский,
рассуждая о литературных типах и героях, даёт этому персонажу и его
поступкам
исчерпывающую и обобщающую характеристику, очень важную для понимания
творческих принципов самого писателя. Причём, Ганя объединён в этих
рассуждениях со своей сестрой и зятем: «К этому-то разряду
“обыкновенных” или
“ординарных” людей принадлежат и некоторые лица нашего рассказа, доселе
(сознаюсь в том) мало разъяснённые читателю. Таковы именно Варвара
Ардалионовна
Птицына, супруг её, господин Птицын, Гаврила Ардалионович, её брат.
В самом деле, нет ничего
досаднее как быть,
например, богатым, порядочной фамилии, приличной наружности, недурно
образованным, не глупым, даже добрым, и в то же время не иметь никакого
таланта, никакой особенности, никакого даже чудачества, ни одной своей
собственной идеи, быть решительно “как и все”. Богатство есть, но не
Ротшильдово; фамилия честная, но ничем никогда себя не ознаменовавшая;
наружность приличная, но очень мало выражающая; образование порядочное,
но не
знаешь, на что его употребить; ум есть, но без своих
идей;
сердце есть, но без великодушия, и т. д., и т. д.
во всех
отношениях. Таких людей на свете чрезвычайное множество и даже гораздо
более,
чем кажется; они разделяются, как и все люди, на два главные разряда:
одни
ограниченные, другие “гораздо поумней”. Первые счастливее. <…>
Действующее
лицо нашего рассказа, Гаврила Ардалионович Иволгин, принадлежал к
другому
разряду; он принадлежал к разряду людей “гораздо поумнее”, хотя весь, с
ног до
головы, был заражён желанием оригинальности. Но этот разряд, как мы уже
и
заметили выше, гораздо несчастнее первого. В том-то и дело, что умный
“обыкновенный” человек, даже если б и воображал себя мимоходом (а
пожалуй, и во
всю свою жизнь) человеком гениальным и оригинальнейшим, тем не менее
сохраняет
в сердце своём червячка сомнения, который доводит до того, что умный
человек
кончает иногда совершенным отчаянием; если же и покоряется, то уже
совершенно
отравившись вогнанным внутрь тщеславием. Впрочем, мы во всяком случае
взяли
крайность: в огромном большинстве этого умного
разряда
людей дело происходит вовсе не так трагически; портится разве под конец
лет
печёнка, более или менее, вот и всё. Но всё-таки, прежде чем смириться
и
покориться, эти люди чрезвычайно долго иногда куролесят, начиная с
юности до
покоряющегося возраста, и всё из желания оригинальности. Встречаются
даже
странные случаи: из-за желания оригинальности иной честный человек
готов
решиться даже на низкое дело; бывает даже и так, что, иной из этих
несчастных
не только честен, но даже и добр, провидение своего семейства, содержит
и
питает своими трудами даже чужих, не только своих, и что же? всю-то
жизнь не
может успокоиться! Для него нисколько не успокоительна и не утешительна
мысль,
что он так хорошо исполнил свои человеческие обязанности; даже,
напротив,
она-то и раздражает его: “Вот, дескать, на что ухлопал я всю мою жизнь,
вот что
связало меня по рукам и по ногам, вот что помещало мне открыть порох!
Не было
бы этого, я, может быть, непременно бы открыл — либо порох, либо
Америку, —
наверно ещё не знаю что, но только непременно бы открыл!” Всего
характернее в
этих господах то, что они действительно всю жизнь свою никак не могут
узнать
наверно, что именно им так надо открыть, и что именно они всю жизнь
наготове
открыть: порох или Америку? Но страдания тоски по открываемому, право,
достало
бы в них на долю Колумба или Галилея.
Гаврила Ардалионович именно
начинал в этом роде, но
только что ещё начинал. Долго ещё предстояло ему куролесить. Глубокое и
беспрерывное самоощущение своей бесталанности и, в то же время,
непреодолимое
желание убедиться в том, что он человек самостоятельнейший, сильно
поранили его
сердце, даже чуть ли ещё не с отроческого возраста. Это был молодой
человек с
завистливыми и порывистыми желаниями и, кажется, даже так и родившийся
с
раздражёнными нервами. Порывчатость своих желаний он принимал за их
силу. При
своём страстном желании отличиться, он готов был иногда на самый
безрассудный
скачок; но только что дело доходило до безрассудного скачка, герой наш
всегда
оказывался слишком умным, чтобы на него решиться. Это убивало его.
Может быть,
он даже решился бы, при случае, и на крайне низкое дело, лишь бы
достигнуть
чего-нибудь из мечтаемого; но как нарочно, только что доходило до
черты, он
всегда оказывался слишком честным для крайне низкого дела. (На
маленькое низкое
дело он, впрочем, всегда готов был согласиться.) С отвращением и с
ненавистью
смотрел он на бедность и на упадок своего семейства. Даже с матерью
обращался
свысока и презрительно, несмотря на то, что сам очень хорошо понимал,
что
репутация и характер его матери составляли покамест главную опорную
точку и его
карьеры. Поступив к Епанчину, он немедленно сказал себе: “Коли уж
подличать,
так уж подличать до конца, лишь бы выиграть”, и — почти никогда не
подличал до
конца. Да и почему он вообразил, что ему непременно надо было
подличать? Аглаи
он просто тогда испугался, но не бросил с нею дела, а тянул его, на
всякий
случай, хотя никогда не верил серьезно, что она снизойдёт до него.
Потом, во
время своей истории с Настасьей Филипповной, он вдруг вообразил себе,
что
достижение всего в деньгах. “Подличать, так
подличать”,
повторял он себе тогда каждый день с самодовольствием, но и с некоторым
страхом; “уж коли подличать, так уж доходить до верхушки, ободрял он
себя
поминутно; рутина в этих случаях оробеет, а мы не оробеем!” Проиграв
Аглаю и
раздавленный обстоятельствами, он совсем упал духом и действительно
принёс
князю деньги, брошенные ему тогда сумасшедшею женщиной, которой принёс
их тоже
сумасшедший человек (Речь идёт о рогожинских ста тысячах. — Н. Н.).
В этом возвращении денег он потом тысячу раз раскаивался, хотя и
непрестанно
этим тщеславился. Он действительно плакал три дня, пока князь оставался
тогда в
Петербурге, но в эти три дня он успел и возненавидеть князя за то, что
тот
смотрел на него слишком уж сострадательно, тогда как факт, что он
возвратил
такие деньги, “не всякий решился бы сделать”. Но благородное
самопризнание в
том, что вся тоска его есть только одно беспрерывно-раздавливаемое
тщеславие,
ужасно его мучило. Только уже долгое время спустя разглядел он и
убедился, как
серьёзно могло бы обернуться у него дело с таким невинным и странным
существом
как Аглая. Раскаяние грызло его; он бросил службу и погрузился в тоску
и
уныние. Он жил у Птицына на его содержании, с отцом и матерью, и
презирал
Птицына открыто, хотя в то же время слушался его советов и был
настолько
благоразумен, что всегда почти спрашивал их у него. Гаврила
Ардалионович
сердился, например, и на то, что Птицын не загадывает быть Ротшильдом и
не
ставит себе этой цели…»
В
«Заключении» романа сообщается, что Ганя живёт «по-прежнему» и
«изменился
мало», то есть — собрался заканчивать свой век приживалом в доме зятя и
сестры.
ИВОЛГИН Коля («Идиот»),
сын Ардалиона Александровича и Нины
Александровны Иволгиных, брат Гаврилы
Ардалионовича
Иволгина (Гани) и Варвары
Ардалионовны Иволгиной (Птицыной). Князь
Мышкин, поселившись у Иволгиных, тут же узнаёт, что вместе с
отцом
семейства, отавным генералом, в самой тесной комнатке в конце коридора,
у кухни
«помещался и тринадцатилетний брат Гаврилы Ардалионовича, гимназист
Коля; ему
тоже предназначалось здесь тесниться, учиться, спать на другом, весьма
старом,
узком и коротком диванчике, на дырявой простыне и, главное, ходить и смотреть
за отцом, который всё более и более не мог
без этого
обойтись…» Чуть позже о младшем Иволгине было будет добавлено коротко
но
исчерпывающе: «Коля был мальчик с весёлым и довольно милым лицом, с
доверчивою
и простодушною манерой…»
Коля принимает самое
активнейшее участие в романном
действии: заботится о матери, ухаживает за отцом и до слёз стыдится за
его
слабости, пикируется с братом Ганей и сестрой Варей, влюбляется первой
и тайной
любовью в Аглаю Епанчину, дружит с князем
Мышкиным и Ипполитом Терентьевым, играет роль
почтальона, перенося
записочки и непременно является свидетелем почти всех
«батально-скандальных»
сцен романа. В «Заключении» сообщается: «Коля был глубоко поражён
происшедшим,
он окончательно сблизился со своей матерью. Нина Александровна боится
за него,
что он не по летам задумчив; из него, может быть, выйдет человек
хороший…» Именно
благодаря Коле, который пошёл к Евгению Павловичу
Радомскому
и рассказал ему об обострении болезни князя Мышкина, «устроилась
дальнейшая
судьба князя» — он вновь был помещён в швейцарское заведение Шнейдера.
Этот наивный, добрый,
любознательный и не по годам
умный («задумчивый») мальчик-подросток стоит в мире Достоевского в
одном ряду с Маленьким героем из одноимённого
раннего рассказа и Колей Красоткиным из «Братьев
Карамазовых».
ИВОЛГИНА (Птицына)
Варвара
Ардалионовна («Идиот»),
дочь Ардалиона
Александровича и Нины Александровны Иволгиных,
сестра Гаврилы Ардалионовича (Гани)
и Коли Иволгиных, жена Ивана
Петровича
Птицына. «Варвара Ардалионовна была девица лет двадцати трёх,
среднего
роста, довольно худощавая, с лицом не то чтобы очень красивым, но
заключавшим в
себе тайгу нравиться без красоты и до страсти привлекать к себе. Она
была очень
похожа на мать, даже одета была почти так же, как мать, от полного
нежелания
наряжаться. Взгляд её серых глаз подчас мог быть очень весел и ласков,
если бы
не бывал всего чаще серьёзен и задумчив, иногда слишком даже, особенно
в
последнее время. Твёрдость и решимость виднелись в её лице, но
предчувствовалось,
что твёрдость эта даже могла быть энергичнее и предприимчивее, чем у
матери.
Варвара Ардалионовна была довольно вспыльчива, и братец иногда даже
побаивался
этой вспыльчивости…»
Вспыльчивости сестры
побаивался Ганя, который имел
схожую с ней натуру. В конце романа (в 4-й части) Достоевский,
объединив в одну
группу героев «обыкновенных» Ганю, Варю и её мужа Птицына, после
подробной уничижительной
характеристики брата даёт следом и портрет Варвары Ардалионовны,
раскрывает
подоплёку её поступков: «Совершенно другая особа была сестрица Гаврилы
Ардалионовича. Она тоже была с желаниями сильными, но более упорными,
чем
порывистыми. В ней было много благоразумия, когда дело доходило до
последней
черты, но оно же не оставляло её и до черты. Правда, и она была из
числа
“обыкновенных” людей, мечтающих об оригинальности, но зато она очень
скоро
успела сознать, что в ней нет ни капли особенной оригинальности, и
горевала об
этом не слишком много, — кто знает, может быть, из особого рода
гордости. Она
сделала свой первый практический шаг с чрезвычайною решимостью, выйдя
замуж за
господина Птицына; но выходя замуж она вовсе не говорила себе:
“подличать, так
уж подличать, лишь бы цели достичь”, как не преминул бы выразиться при
таком
случае Гаврила Ардалионович (да чуть ли и не выразился даже при ней
самой,
когда одобрял её решение, как старший брат). Совсем даже напротив:
Варвара Ардалионовна
вышла замуж после того, как уверилась основательно, что будущий муж её
человек
скромный, приятный, почти образованный и большой подлости ни за что
никогда не
сделает. О мелких подлостях Варвара Ардалионовна не справлялась, как о
мелочах;
да где же и нет таких мелочей? Не идеала же искать! К тому же она
знала, что,
выходя замуж, даёт тем угол своей матери, отцу, братьям. Видя брата в
несчастии, она захотела помочь ему, несмотря на все прежние семейные
недоумения.
<…> Чтобы помочь брату, Варвара Ардалионовна решилась расширить
круг
своих действий: она втёрлась к Епанчиным, чему много помогли детские
воспоминания; и она, и брат ещё в детстве играли с Епанчиными. Заметим
здесь,
что если бы Варвара Ардалионовна преследовала какую-нибудь необычайную
мечту,
посещая Епанчиных, то она, может быть, сразу вышла бы тем самым из того
разряда
людей, в который сама заключила себя; но преследовала она не мечту; тут
был
даже довольно основательный расчёт с её стороны: она основывалась на
характере
этой семьи. Характер же Аглаи она изучала без устали. Она задала себе
задачу
обернуть их обоих, брата и Аглаю, опять друг к другу. Может быть, она
кое-чего
и действительно достигла; может быть, и впадала в ошибки, рассчитывая,
например, слишком много на брата и ожидая от него того, чего он никогда
и
никоим образом не мог бы дать. Во всяком случае, она действовала у
Епанчиных
довольно искусно: по неделям не упоминала о брате, была всегда
чрезвычайно
правдива и искренна, держала себя просто, но с достоинством. Что же
касается
глубины своей совести, то она не боялась в неё заглянуть и совершенно
ни в чём
не упрекала себя. Это-то и придавало ей силу. Одно только иногда
замечала в
себе, что и она, пожалуй, злится, что и в ней очень много самолюбия и
чуть ли
даже не раздавленного тщеславия; особенно замечала она это в иные
минуты, почти
каждый раз, как уходила от Епанчиных…»
В доме Вари найдёт в конце
концов пристанище
потерпевший крах во всех своих матримониальных планах брат Ганя.
ИВОЛГИНА
Нина Александровна («Идиот»),
супруга Ардалиона
Александровича Иволгина, мать Гаврилы
Ардалионовича (Гани), Коли
Иволгиных и Варвары
Ардалионовны Иволгиной (Птицыной).
«Нина
Александровна казалась лет пятидесяти, с худым, осунувшимся лицом и с
сильной
чернотой под глазами. Вид её был болезненный и несколько скорбный, но
лицо и
взгляд её были довольно приятны; с первых слов заявлялся характер
серьёзный и
полный истинного достоинства. Несмотря на прискорбный вид, в ней
предчувствовалась
твёрдость и даже решимость. Одета она была чрезвычайно скромно, в
чём-то
тёмном, и совсем по-старушечьи, но приёмы её, разговор, вся манера
изобличали
женщину, видавшую и лучшее обществ…»
ИИСУС ХРИСТОС («Братья Карамазовы») —
появляется во вставной
«поэме» Ивана Карамазова «Великий инквизитор»,
пересказанной автором
брату Алёше (ч. 2, кн. 5, гл. V).
Он ни разу не назван по имени. «Он
появился тихо, незаметно, и вот все — странно это — узнают Его.
<…> Народ
непобедимою силой стремится к Нему, окружает Его, нарастает кругом
Него,
следует за Ним. Он молча проходит среди их с тихою улыбкой бесконечного
сострадания.
Солнце любви горит в Его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут
из очей
Его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью. Он
простирает
к ним руки, благословляет их, и от прикосновения к Нему, даже лишь к
одеждам
Его, исходит целящая сила. Вот из толпы восклицает старик, слепой с
детских
лет: “Господи, исцели меня, да и я тебя узрю”, и вот как бы чешуя
сходит с глаз
его, и слепой Его видит. Народ плачет и целует землю, по которой идет
Он. Дети
бросают пред Ним цветы, поют и вопиют Ему: “Осанна!” “Это Он, это сам
Он, —
повторяют все, — это должен быть Он, это никто как Он”…» И далее после
того,
как Иисус воскрешает умершую девочку, его по повелению Великого
инквизитора хватают и уводят в темницу. Христос не произносит ни
слова,
лишь внимательно выслушивает все обвинения и угрозы Великого
инквизитора и в
ответ «тихо целует его в его бескровные девяностолетние уста».
Инквизитор
отворяет двери и отпускает Иисуса Христа, однако ж упрямо заклиная не
мешать
папе римскому и его слугам строить царствие Божие на земле: «Ступай и
не
приходи более… не приходи вовсе… никогда, никогда!»
Иисус Христос стал героем
последнего
художественного произведения Достоевского, но до этого на протяжении
всей его
зрелой творческой жизни евангельский образ Христа был постоянным
«героем» его
публицистики (особенно «Дневника писателя»),
писем. В
частности, в письме к Н. Д. Фонвизиной
из
Сибири сразу после каторги (начало 1854 г.) он писал: «…я сложил в
себе
символ веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень
прост, вот
он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпа<ти>чнее,
разумнее,
мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою
любовью
говорю себе, что и не может быть. Мало того, если бы кто мне доказал,
что
Христос вне истины, и действительно было бы,
что истина
вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с
истиной…»
А в письме к музыканту В. А. Алексееву
(7 июня
1876 г.) Достоевский совершенно разъясняет своё понимание
евангельской
притчи о «хлебах» (о которой как раз и идёт речь в «Великом
инквизиторе») как
притче «антисоциалистической»: «“Камни и хлебы” значит теперешний
социальный
вопрос, среда. <…> Нынешний социализм в
Европе, да
и у нас, везде устраняет Христа и хлопочет прежде всего о хлебе,
призывает
науку и утверждает, что причиною всех бедствий человеческих одно —
нищета,
борьба за существование, “среда заела”. <…> Христос же знал, что
хлебом
одним не оживишь человека. Если притом не будет жизни духовной, идеала
Красоты,
то затоскует человек, умрёт, с ума сойдёт, убьёт себя или пустится в
языческие
фантазии…»
По Достоевскому — отказ от
Христа, атеизм,
католицизм с папством во главе, утверждающим вместо Христа одну земную
церковь,
увлечение западным, совершенно чуждым русской душе «социализмом»,
преждевременная усталость от жизни, тех, кто жизни ещё и не знает ––
прямая
дорога к бездуховности, к утере идеала, в тупик, к гибели, к
самоубийству.
ИЛЬИНСКИЙ
Павел (Ильинский батюшка) («Братья
Карамазовы»),
священник. Купец Самсонов,
отказавшись дать Дмитрию Карамазову просимые
им три
тысячи рублей, посоветовал обратиться к «торгующему крестьянину» Лягавому,
который хочет купить рощу у Фёдора
Павловича Карамазова: «Теперь он как раз приехал опять и стоит
теперь у
батюшки Ильинского, от Воловьей станции верст двенадцать что ли будет,
в селе
Ильинском». Митя послушался на свою голову и толку не добился, да ещё
по дороге
к этому Легавому намучился: «Ильинского “батюшки” он не застал дома,
тот
отлучился в соседнюю деревню. Пока разыскал там его Митя, отправившись
в эту
соседнюю деревню всё на тех же, уже измученных лошадях, наступила почти
уже
ночь. “Батюшка”, робкий и ласковый на вид человечек, разъяснил ему
немедленно,
что этот Лягавый, хоть и остановился было у него с первоначалу, но
теперь находится
в Сухом Посёлке, там у лесного сторожа в избе сегодня ночует, потому
что и там
тоже лес торгует. На усиленные просьбы Мити сводить его к Лягавому
сейчас же и
“тем, так сказать, спасти его”, батюшка хоть и заколебался вначале, но
согласился однако проводить его в Сухой Посёлок, видимо почувствовав
любопытство; но на грех посоветовал дойти “пешечком”, так как тут всего
какая-нибудь верста “с небольшим излишком” будет. Митя, разумеется,
согласился
и зашагал своими аршинными шагами, так что бедный батюшка почти побежал
за ним.
Это был ещё не старый и очень осторожный человечек. Митя и с ним тотчас
же
заговорил о своих планах, горячо, нервно требовал советов насчет
Лягавого и
проговорил всю дорогу. Батюшка слушал внимательно, но посоветовал мало.
На
вопросы Мити отвечал уклончиво: “не знаю, ох, не знаю, где же мне это
знать” и т. д.
Когда Митя заговорил о своих контрах с отцом насчет наследства, то
батюшка даже
испугался, потому что состоял с Фёдором Павловичем в каких-то зависимых
к нему
отношениях. С удивлением впрочем осведомился, почему он называет этого
торгующего крестьянина Горсткина Лягавым, и разъяснил обязательно Мите,
что
хоть тот и впрямь Лягавый, но что он и не Лягавый, потому что именем
этим
жестоко обижается, и что называть его надо непременно Горсткиным,
“иначе ничего
с ним не совершите, да и слушать не станет”, заключил батюшка. Митя
несколько и
наскоро удивился и объяснил, что так называл его сам Самсонов. Услышав
про это
обстоятельство, батюшка тотчас же этот разговор замял, хотя и хорошо бы
сделал,
если бы разъяснил тогда же Дмитрию Фёдоровичу догадку свою: что если
сам Самсонов
послал его к этому мужичку, как к Лягавому, то не сделал ли сего
почему-либо на
смех, и что нет ли чего тут неладного?..»
Этот эпизодический персонаж,
непутёвый,
пришибленный и трусоватый батюшка из села Ильинского, которого затем
Дмитрий в
разговоре с Горсткиным чётко назовёт «отцом
Павлом
Ильинским», интересен в первую очередь тем, что вместе с ним в роман
вводится
фамилия прототипа Дмитрия Карамазова — Д. Н. Ильинского.
ИОСИФ (отец
Иосиф) («Братья Карамазовы»),
иеромонах,
монастырский библиотекарь.
Характер его более-менее раскрывается в главе «Тлетворный дух», когда
после
кончины старца Зосимы в монастыре началось
брожение умов:
«Кроткий отец иеромонах Иосиф, библиотекарь, любимец покойного, стал
было
возражать некоторым из злословников, что “не везде ведь это и так” и
что не
догмат же какой в православии сия необходимость нетления телес
праведников, а
лишь мнение, и что в самых даже православных странах, на Афоне,
например, духом
тлетворным не столь смущаются, и не нетление телесное считается там
главным
признаком прославления спасённых, а цвет костей их, когда телеса их
полежат уже
многие годы в земле и даже истлеют в ней, “и если обрящутся кости
жёлты, как
воск, то вот и главнейший знак, что прославил Господь усопшего
праведного; если
же не жёлты, а чёрны обрящутся, то значит не удостоил такого господь
славы, —
вот как на Афоне, месте великом, где издревле нерушимо и в светлейшей
чистоте
сохраняется православие”, — заключил отец Иосиф. Но речи смиренного
отца
пронеслись без внушения и даже вызвали отпор насмешливый: “это всё
учёность и
новшества, нечего и слушать”, — порешили про себя иноки. <…> Отец
Иосиф
отошёл с горестию, тем более, что и сам-то высказал своё мнение не
весьма
твёрдо, а как бы и сам ему мало веруя. Но со смущением провидел, что
начинается
нечто очень неблаговидное и что возвышает главу даже самое
непослушание…»
ИППОЛИТ
КИРИЛЛОВИЧ («Братья
Карамазовы»),
товарищ прокурора. «Прокурор же, то есть
товарищ прокурора, но которого у нас все звали прокурором, Ипполит
Кириллович,
был у нас человек особенный, не старый, всего лишь лет тридцати пяти,
но сильно
наклонный к чахотке, при сем женатый на весьма толстой и бездетной
даме,
самолюбивый и раздражительный, при весьма солидном однако уме и даже
доброй
душе. Кажется, вся беда его характера заключалась в том, что думал он о
себе
несколько выше, чем позволяли его истинные достоинства. И вот почему он
постоянно казался беспокойным. Были в нём к тому же некоторые высшие и
художественные даже поползновения, например, на психологичность, на
особенное
знание души человеческой, на особенный дар познавания преступника и его
преступления. В этом смысле он считал себя несколько обиженным и
обойдённым по
службе и всегда уверен был, что там, в высших сферах, его не сумели
оценить, и
что у него есть враги. В мрачные минуты грозился даже перебежать в
адвокаты по
делам уголовным. Неожиданное дело Карамазовых об отцеубийстве как бы
встряхнуло
его всего: “Дело такое, что всей России могло стать известно”…»
В другом месте к
характеристике Ипполита
Кирилловича Повествователем добавлено:
«Рассказывалось,
что наш прокурор трепетал встречи с Фетюковичем (Адвокатом. — Н.
Н.), что это были старинные враги ещё с Петербурга, ещё с начала
их
карьеры, что самолюбивый наш Ипполит Кириллович, считавший себя
постоянно
кем-то обиженным ещё с Петербурга, за то что не были надлежаще оценены
его
таланты, воскрес было духом над делом Карамазовых и мечтал даже
воскресить этим
делом своё увядшее поприще, но что пугал его лишь Фетюкович. Но насчёт
трепета
пред Фетюковичем суждения были не совсем справедливы. Прокурор наш был
не из
таких характеров, которые падают духом пред опасностью, а напротив из
тех, чьё
самолюбие вырастает и окрыляется именно по мере возрастания опасности.
Вообще
же надо заметить, что прокурор наш был слишком горяч и болезненно
восприимчив.
В иное дело он клал всю свою душу и вёл его так, как бы от решения его
зависела
вся его судьба и всё его достояние. В юридическом мире над этим
несколько
смеялись, ибо наш прокурор именно этим качеством своим заслужил даже
некоторую
известность, если далеко не повсеместно, то гораздо большую, чем можно
было предположить
в виду его скромного места в нашем суде. Особенно смеялись над его
страстью к
психологии. По-моему, все ошибались: наш прокурор, как человек и
характер,
кажется мне, был гораздо серьезнее, чем многие о нём думали. Но уж так
не умел
поставить себя этот болезненный человек с самых первых своих шагов ещё
в начале
поприща, а затем и во всю свою жизнь…»
Товарищ прокурора сделал
немало ещё во время
дознания и особенно на самом суде, чтобы доказать виновность Дмитрия
Карамазова и убедить в этом присяжных. Его страстная
«психологическая»
речь дана в «стенографическом» изложении и занимает целых четыре главы
(VI—IX)
книги 11-й «Судебная ошибка».
Погубительная для Мити и триумфальная для самого скотопригоньевского
прокурора
его речь стала в полном смысле слова и его лебединой песней — через
девять
месяцев после суда над Карамазовым Ипполит Кириллович скоропостижно
«умер от
злой чахотки», как бы понеся наказание Божие.
Судебная реформа, судебные
ошибки, роли прокурора и
адвоката в судебном процессе, субъективность присяжных при вынесении
приговора
— все эти темы не сходили со страниц «Дневника
писателя»
и нашли художественное воплощение на страницах последнего романа
Достоевского.
ИХМЕНЕВ
Николай Сергеевич («Униженные
и оскорблённые»),
мелкопоместный помещик, бывший
управляющий имением князя Валковского,
разорённый им и
вступивший с ним в судебную тяжбу; муж Анны Андреевны
Ихменевой,
отец Наташи Ихменевой и благодетель Ивана
Петровича, вырастивший его, воспитавший в своём доме. Молодость
его была
бурной: «Николай Сергеич Ихменев происходил из хорошей фамилии, но
давно уже
обедневшей. Впрочем, после родителей ему досталось полтораста душ
хорошего
имения. Лет двадцати от роду он распорядился поступить в гусары. Всё
шло
хорошо; но на шестом году его службы случилось ему в один несчастный
вечер
проиграть всё своё состояние. Он не спал всю ночь. На следующий вечер
он снова
явился к карточному столу и поставил на карту свою лошадь — последнее,
что у
него осталось. Карта взяла, за ней другая, третья, и через полчаса он
отыграл
одну из деревень своих, сельцо Ихменевку, в котором числилось пятьдесят
душ по
последней ревизии. Он забастовал и на другой же день подал в отставку.
Сто душ
погибло безвозвратно. Через два месяца он был уволен поручиком и
отправился в
своё сельцо. Никогда в жизни он не говорил потом о своем проигрыше и,
несмотря
на известное своё добродушие, непременно бы рассорился с тем, кто бы
решился
ему об этом напомнить. В деревне он прилежно занялся хозяйством и,
тридцати
пяти лет от роду, женился на бедной дворяночке, Анне Андреевне
Шумиловой,
совершенной бесприданнице, но получившей образование в губернском
благородном
пансионе <…>. Хозяином сделался Николай Сергеич превосходным. У
него
учились хозяйству соседи-помещики…»
Князь Валковский совершенно
понял натуру Ихменева и
ловко воспользовался этим: «В короткое время своего знакомства с
Ихменевым он
совершенно узнал, с кем имеет дело, и понял, что Ихменева надо
очаровать
дружеским, сердечным образом, надобно привлечь к себе его сердце, и что
без
этого деньги не много сделают. Ему же нужен был такой управляющий,
которому он
мог бы слепо и навсегда довериться, чтоб уж и не заезжать никогда в
Васильевское, как и действительно он рассчитывал. Очарование, которое
он
произвёл в Ихменеве, было так сильно, что тот искренно поверил в его
дружбу.
Николай Сергеич был один из тех добрейших и наивно-романтических людей,
которые
так хороши у нас на Руси, что бы ни говорили о них, и которые, если уж
полюбят
кого (иногда Бог знает за что), то отдаются ему всей душой, простирая
иногда
свою привязанность до комического…»
Ихменев не только стал
управляющим богатым имением
соседа князя Валковского, но и согласился присмотреть за его сыном Алёшей,
который в Петербурге перешёл дорогу отцу,
помешал его
выгодной женитьбе и был сослан отцом в деревню. Добрые намерения
обернулись
трагедией: поползли сплетни, что старик Ихменев с помощью своей дочери
Наташи
хочет «охмурить» молодого князя и сделаться родственником Валковских.
Но и
этого мало: «Явились доносчики и свидетели, и князя успели наконец
уверить, что
долголетнее управление Николая Сергеича Васильевским далеко не
отличалось
образцовою честностью. Мало того: что три года тому назад при продаже
рощи
Николай Сергеич утаил в свою пользу двенадцать тысяч серебром, что на
это можно
представить самые ясные, законные доказательства перед судом, тем более
что на
продажу рощи он не имел от князя никакой законной доверенности, а
действовал по
собственному соображению, убедив уже потом князя в необходимости
продажи и
предъявив за рощу сумму несравненно меньше действительно полученной.
Разумеется,
всё это были одни клеветы, как и оказалось впоследствии, но князь
поверил всему
и при свидетелях назвал Николая Сергеича вором. Ихменев не стерпел и
отвечал
равносильным оскорблением; произошла ужасная сцена. Немедленно начался
процесс.
Николай Сергеич, за неимением кой-каких бумаг, а главное, не имея ни
покровителей, ни опытности в хождении по таким делам, тотчас же стал
проигрывать в своей тяжбе. На имение его было наложено запрещение.
Раздраженный
старик бросил всё и решился наконец переехать в Петербург, чтобы лично
хлопотать о своем деле, а в губернии оставил за себя опытного
поверенного.
Кажется, князь скоро стал понимать, что он напрасно оскорбил Ихменева.
Но
оскорбление с обеих сторон было так сильно, что не оставалось и слова
на мир, и
раздраженный князь употреблял все усилия, чтоб повернуть дело в свою
пользу, то
есть, в сущности, отнять у бывшего своего управляющего последний кусок
хлеба…»
Сам князь Валковский впоследствии в разговоре с Иваном Петровичем
цинично
смеётся над прекраснодушием и порядочностью Ихменева, рассказывая, как
Николай
Сергеевич никак не хотел верить в один из его гнусных поступков с
крепостным:
«Но более всего меня смешит теперь дурак Ихменев. Я уверен, что он знал
весь
этот пассаж с мужичком... и что ж? Он из доброты своей души, созданной,
кажется, из патоки, и оттого, что влюбился тогда в меня и сам же
захвалил меня
самому себе, — решился ничему не верить и не поверил; то есть факту не
поверил
и двенадцать лет стоял за меня горой до тех пор, пока до самого не
коснулось. Ха,
ха, ха!..»
Ситуация осложняется донельзя
после того, как
Наташа, поверив обещаниям Алёши жениться на ней, уходит из дома,
совершенно
убивая этим гордого отца. Тот грозится проклясть дочь, а между тем в
дом их
попадает Нелли, на которую старики Ихменевы
переносят всю
свою родительскую любовь. Именно Нелли, её горькая повесть о том, как
её
дедушка Смит в аналогичной ситуации не простил
свою дочь
и её мать, и та умерла в подвале с клеймом отцовского проклятия
смягчили сердце
старика Ихменева — он простил и без того уже униженную и оскорблённую
свою
Наташу. Наиболее полно добрая, гордая и горячая натура старика Ихменева
проявляется в сцене с медальоном, в котором спрятан портрет дочери и
который
жена его Анна Андреевна потеряла: «В нетерпении он рванул из кармана
всё, что
захватил в нём рукой, и вдруг — что-то звонко и тяжело упало на стол...
Анна
Андреевна вскрикнула. Это был потерянный медальон. <…> Она
поняла, что он
нашёл его, обрадовался своей находке и, может быть, дрожа от восторга,
ревниво
спрятал его у себя от всех глаз; что где-нибудь один, тихонько от всех,
он с
беспредельною любовью смотрел на личико своего возлюбленного дитяти, —
смотрел
и не мог насмотреться, что, может быть, он так же, как и бедная мать,
запирался
один от всех разговаривать с своей бесценной Наташей, выдумывать её
ответы,
отвечать на них самому, а ночью, в мучительной тоске, с подавленными в
груди
рыданиями, ласкал и целовал милый образ и вместо проклятий призывал
прощение и
благословение на ту, которую не хотел видеть и проклинал перед всеми.
— Голубчик мой, так ты её ещё
любишь! — вскричала
Анна Андреевна, не удерживаясь более перед суровым отцом, за минуту
проклинавшим её Наташу.
Но лишь только он услышал её
крик, безумная ярость
сверкнула в глазах его. Он схватил медальон, с силою бросил его на пол
и с
бешенством начал топтать ногою. <…> Услышав вопль жены, безумный
старик
остановился в ужасе от того, что сделалось. Вдруг он схватил с полу
медальон и
бросился вон из комнаты, но, сделав два шага, упал на колена, уперся
руками на стоявший
перед ним диван и в изнеможении склонил свою голову.
Он рыдал как дитя, как
женщина. Рыдания теснили
грудь его, как будто хотели её разорвать. Грозный старик в одну минуту
стал
слабее ребёнка. О, теперь уж он не мог проклинать; он уже не стыдился
никого из
нас и, в судорожном порыве любви, опять покрывал, при нас,
бесчисленными
поцелуями портрет, который за минуту назад топтал ногами. Казалось, вся
нежность, вся любовь его к дочери, так долго в нём сдержанная,
стремилась
теперь вырваться наружу с неудержимою силою и силою порыва разбивала
всё
существо его…»
ИХМЕНЕВА (урожд.
Шумилова) Анна Андреевна («Униженные
и оскорблённые»),
жена Николая Сергеевича Ихменева, мать Наташи
Ихменевой. Ихменев «женился на бедной дворяночке, Анне Андреевне
Шумиловой, совершенной бесприданнице, но получившей образование в
губернском
благородном пансионе у эмигрантки Мон-Ревеш, чем Анна Андреевна
гордилась всю
жизнь, хотя никто никогда не мог догадаться: в чём именно состояло это
образование…»
И лучшего выбора Ихменев сделать не мог. Их счастливый брак, если можно
так
выразиться, — самое светлое пятно в романном мире «Униженных и
оскорблённых»:
«Старики очень любили друг друга. И любовь, и долговременная свычка
связали их
неразрывно. Но Николай Сергеич не только теперь, но даже и прежде, в
самые
счастливые времена, был как-то несообщителен с своей Анной Андреевной,
даже
иногда суров, особливо при людях. В иных натурах, нежно и тонко
чувствующих,
бывает иногда какое-то упорство, какое-то целомудренное нежелание
высказываться
и выказывать даже милому себе существу свою нежность не только при
людях, но
даже и наедине; наедине ещё больше; только изредка прорывается в них
ласка, и
прорывается тем горячее, тем порывистее, чем дольше она была сдержана.
Таков
отчасти был и старик Ихменев с своей Анной Андреевной, даже смолоду. Он
уважал
её и любил беспредельно, несмотря на то, что это была женщина только
добрая и
ничего больше не умевшая, как только любить его, и ужасно досадовал на
то, что
она в свою очередь была с ним, по простоте своей, даже иногда слишком и
неосторожно
наружу…» Ярко проявляется-выказывается характер Анны Андреевны во время
сцены
чтения вслух Иваном Петровичем своего первого
романа: «Анна
Андреевна искренно плакала, от всей души сожалея моего героя и
пренаивно желая
хоть чем-нибудь помочь ему в его несчастиях, что понял я из её
восклицаний…»
Конечно и характеризует безграничное добродушие и наивность Анны
Андреевны то,
что она при начале их знакомства с князем Валковским
была
«особенно в восторге от него». Именно Анна Андреевна безусловно
поддерживала и
оправдывала дочь Наташу в её несчастной любви
к Алёше Валковскому, спасала как могла от
гнева Николая
Сергеевича, именно она уговорила его принять в дом Нелли,
сделала всё для того, чтобы старик смягчился сердцем и простил дочь.
ИХМЕНЕВА
Наталья Николаевна (Наташа)
(«Униженные и
оскорблённые»), дочь Николая
Сергеевича и Анны Андреевны Ихменевых.
Она — главная
героиня романа, многие сюжетные линии связаны с ней. Её бесконечно
любит Иван Петрович. Его, сироту, «принял из
жалости» в свой дом
мелкопоместный помещик и управляющий имением князя
Валковского
Ихменев. «Детей у него была одна только дочь, Наташа, ребёнок тремя
годами
моложе меня. Мы росли с ней как брат с сестрой. О моё милое детство!
Как глупо
тосковать и жалеть о тебе на двадцать пятом году жизни и, умирая,
вспомянуть
только об одном тебе с восторгом и благодарностию!..», — с грустью
восклицает
повествователь, уже зная и убедившись вполне, что на взаимную любовь
надежды
нет и не осталось, хотя Наташа успела уже сказать ему «да». Потому что
вновь появился
в её судьбе Алёша Валковский, которого отец
когда-то
«сослал» в деревню, к Ихменеву. И вскоре произошло то, что круто
изменило жизнь
Ихменевых, превратило их из счастливых людей в «униженных и
оскорблённых»: «По
всему околодку вдруг распространилась отвратительная сплетня. Уверяли,
что
Николай Сергеич, разгадав характер молодого князя, имел намерение
употребить
все недостатки его в свою пользу; что дочь его Наташа (которой уже было
тогда
семнадцать лет) сумела влюбить в себя двадцатилетнего юношу; что и отец
и мать
этой любви покровительствовали, хотя и делали вид, что ничего не
замечают; что
хитрая и “безнравственная” Наташа околдовала, наконец, совершенно
молодого
человека, не видавшего в целый год, её стараниями, почти ни одной
настоящей
благородной девицы, которых так много зреет в почтенных домах соседних
помещиков. Уверяли, наконец, что между любовниками уже было условлено
обвенчаться, в пятнадцати верстах от Васильевского…» Увы, доля правды в
грязной
сплетне была: и Алёша влюбился в Наташу, и она в него, затем, уже в
Петербурге,
несмотря на судебную тяжбу между отцом и князем Валковским, ушла из
родительского дома к Алёше, совершенно убив этим гордого отца. И
счастья это ей
не принесло: князю Валковскому путём интриг и хитростей удалось
отдалить от неё
Алёшу, свести его с богатой наследницей Катей…
Характер, увлекающаяся пылкая
натура Наташи очень
наглядно проявляются в сцене читки Иваном Петровичем своего романа:
«Наташа
была вся внимание, с жадностью слушала, не сводила с меня глаз,
всматриваясь в
мои губы, как я произношу каждое слово, и сама шевелила своими
хорошенькими
губками. <…> Наташа слушала, плакала и под столом, украдкой,
крепко пожимала
мою руку. Кончилось чтение. Она встала; щёчки её горели, слезинки
стояли в
глазах; вдруг она схватила мою руку, поцеловала её и выбежала вон из
комнаты.
Отец и мать переглянулись между собою.
— Гм! вот она какая
восторженная, — проговорил
старик, поражённый поступком дочери, — это ничего, впрочем, это хорошо,
хорошо,
благородный порыв! Она добрая девушка... — бормотал он, смотря вскользь
на
жену, как будто желая оправдать Наташу, а вместе с тем почему-то желая
оправдать и меня. <…> Наташа воротилась скоро, весёлая и
счастливая, и,
проходя мимо, потихоньку ущипнула меня…»
Вскоре, через год, Наташа
сильно изменится. Иван
Петрович встречается с ней в тот день, когда она решила уйти из дома
ради
Алёши, обещавшего на ней жениться. Решение это далось ей, судя по
всему, с
большими муками: «Сердце моё защемило тоской, когда я разглядел эти
впалые
бледные щёки, губы, запёкшиеся, как в лихорадке, и глаза, сверкавшие
из-под
длинных, тёмных ресниц горячечным огнем и какой-то страстной решимостью.
Но Боже, как она была
прекрасна! Никогда, ни
прежде, ни после, не видал я её такою, как в этот роковой день. Та ли,
та ли
это Наташа, та ли это девочка, которая, ещё только год тому назад, не
спускала
с меня глаз и, шевеля за мною губками, слушала мой роман и которая так
весело,
так беспечно хохотала и шутила в тот вечер с отцом и со мною за ужином?
Та ли
это Наташа, которая там, в той комнате, наклонив головку и вся
загоревшись
румянцем, сказала мне: да…»
Конечно, Иван Петрович не
смог пережить до конца
«измену» Наташи, и хотя, казалось бы, бескорыстно желал ей счастья в
любви с
Алёшей, но в его замечании о странности этой любви
чувствуется-ощущается
привкус горькой желчной правды: «Наташа инстинктивно чувствовала, что
будет его
госпожой, владычицей; что он будет даже жертвой её. Она предвкушала
наслаждение
любить без памяти и мучить до боли того, кого любишь, именно за то, что
любишь,
и потому-то, может быть, и поспешила отдаться ему в жертву первая…» Эта
мимолётная характеристика будет позже развита в образе Полины
из «Игрока», прототипом которой послужила Аполлинария
Суслова — в период работы на «Униженными и оскорблёнными»
Достоевский с
нею только-только познакомился…
В образе же самой Наташи
отразились отдельные черты М. Д. Исаевой,
а в её отношениях с Иваном Петровичем
и Алёшей, в какой-то мере, — взаимоотношения Марии Дмитриевны с
Достоевским и Н. Б. Вергуновым.
<<< Персонажи (Е, Ё, Ж, З)
|