16. Лена II
Но тут Судьба опять вмешалась
и кардинально
нарушила-оборвала мою придуманную меланхолию. Я встретил… Лену.
Причём, я видел-встречал эту
юную красавицу в
редакции почти каждый рабочий день, но мне и в голову не приходило к
ней
подойти — 17-летняя девчонка для меня, 26-летнего, находилась-жила,
казалось,
совсем в другом мире. Но что значат все наши трезвые представления о
возрасте,
поколениях и прочей лабуде, когда в дело вмешивается — вот именно —
ЧУВСТВО!
Короче, в романе «Алкаш» дальнейшее вполне реалистично воссоздано так:
…Я-то, откровенно сказать, подустал и душой, и
телом. Да и ничего
удивительного в том нет: вон Печорин, мой ровесник практически, уже к
двадцати
пяти годам оравнодушел к женским прелестям, заскучал, перестал
пополнять
коллекцию любовных побед. Мне страстно вдруг захотелось какой-то
чистой,
возвышенной, поэтической любви, чего-нибудь этакого в духе Тургенева, а
ещё
лучше — Руссо. С сексуально озабоченными такое случается сплошь и
рядом. И
мечтания-воздыхания мои были на небесах услышаны.
Дело в том, что я стихи не бросил и в
университете. Даже ходил пару
раз в знаменитую поэтическую студию Игоря Волгина, который в те годы
ещё
считался пиитом, а не достоевсковедом. Но литстудия мне не глянулась —
не люблю
обсуждать свои творения публично, да ещё и в рукописи. Однако ж, по
издательствам да редакциям, как и все молодые, упорно
таскался-похаживал. И вот
свершилось: подборку из пяти моих стишков тиснули-таки в одном
«молодогвардейском» сборнике. С биографической врезкой, фотопортретом —
всё как
полагается…
И вот, когда я уже перестал удивляться —
почему это меня не узнают
на улицах и не требуют автографов? — я впервые и вкусил глоточек славы.
Я
приехал на летнюю практику, уже во второй раз, в Севастополь. Ещё в
прошлом
году я, никогда до того не видавший моря, раз и навсегда влюбился в
этот
красавец город русской славы и уже
подумывал: не распределиться ли после журфака сюда? Тем более, что в
редакции
городской газеты отнеслись ко мне с распростёртыми объятиями, пришёлся
я здесь
явно ко двору.
И вот я вновь очутился на черноморских
берегах, уже в ранге
публикующегося поэта и в ожидании светлого глубокого и лирического
чувства. В
первый же день, в типографской столовой, я ощутил вдруг на себе жар
пристального взгляда. На меня смотрела во все свои серые глаза-блюдца
светловолосая девочка, похожая, право слово, на ангела во плоти. Я даже
смутился, поперхнулся, чуть не подавился полусъедобным общепитовским
рагу и
торкнул под столом Володю из спортотдела: кто это? Оказалось: новая
корректорша, только что из школы — Лена.
Без всяких грязных задних мыслей, просто в
силу привычки, инстинкта,
я дождался Лену на выходе из столовой и, опять же по обыкновению, с
ухмылочкой
протянул ей пачку московской «Явы».
— Мадам закурит?
Лена почему-то виновато улыбнулась и смущённо
призналась:
— Я не курю, что вы!
Гм… Я сразу сменил тон: передо мной
действительно стояла нормальная
девушка — это я понял потасканным
своим сердцем сразу.
— Вас зовут — Лена? А меня — Вадим. У вас есть
ещё от обеда десяток
минут? Может, подышите солнцем, пока я буду травить свои лёгкие?
— Подышать солнцем? — улыбнулась чудесно она.
— Так только поэт
сказать может…
Вот так да!
— Поэт? Вы знаете, что я пишу стихи? —
вскричал невольно я,
пропуская её вперёд на простор летнего приморского дня.
Мы пошли вниз, к Артиллерийской бухте. Лена
обернула ко мне лицо,
нараспев начала:
Как много
может человек,
Когда он полюбил…
Батюшки
светы! Сердце моё облилось кипящим
бальзамом. Я вскрикнул,
прервал:
— Так вы видели мою подборку в «Парусе»?
— Ещё бы! Мне очень-очень понравились ваши
стихи! — И вдруг она,
странно глянув на меня, убеждённо сказала. — Я знала, что вы опять
приедете на
практику, ждала…
Не успел я как-нибудь чего-нибудь ответить,
как она добавила:
— Я ещё в прошлом году все-все ваши статьи
читала, все до единой…
Я, конечно, от всего этого обалдел, невольно
сам себя шибко
зауважал. И, уж разумеется, сразу почувствовал к Елене влеченье
— род недуга. А когда я
узнал-услышал, что она тоже пишет стихи, и у неё тоже только-только
случилась
первая публикация серьёзная и тоже в «Молодой гвардии» — я и вовсе
закипел,
потерял голову.
В тот же день Лена, когда я подписал уже
заранее припасённый ею
экземпляр моего «Паруса», подарила мне сборник «Ранний рассвет» со
своим
стихотворением, написанным ещё в шестнадцать лет. Предисловие к
сборнику и
комментарии написал, между прочим, тот самый публичный
знаменитый поэт, на которого сочинил я когда-то поэму-пародию. Но
когда я прочёл его напутствие, адресованное
лично Лене, я многое простил этому эстрадному попрыгунчику-старперу —
«Я верю
тебе, Лена!..» Видать, и этого старого фигляра тронули поэтические
откровения
севастопольской девочки:
Бродит
что-то непонятное,
Чуть разгульное во мне —
Дали-шири необъятные
Часто вижу я во сне.
Часто снятся ветры буйные
И кочевника стрела,
Реки звонко-чистоструйные,
В вышине полёт орла.
И над степями ковыльными
Золотым щитом луна,
И объятья чьи-то сильные,
Кубки пенного вина,
Кони лёгкие, горячие
Часто-часто снятся мне.
Оттого-то, верно, плачу я
И смеюсь порой во сне.
Сейчас, уже, можно сказать, итожа жизнь, я
более всего не перестаю
удивляться двум вещам в своей Судьбе: во-первых, когда меня не любят,
то есть
когда вдруг не отвечает мне взаимностью красавица, которая понравилась
мне; и,
во-вторых, ещё более поражался я и изумлялся, когда в меня влюблялись —
каждая
девушка или женщина, ответившая на мои чувства, ставила меня в тупик.
Ну, за
что, за что можно любить такого обормота, как я?.. Воистину, мир Божий
полон
чудес, и сердце женское — одна из самых изумительных тайн на свете.
Немудрено, что я заговорил так поэтически и
пылко: любовь Лены
ошеломила меня, окрылила, вознесла в поднебесные выси. Мы начали, как
принято
говорить, встречаться: гуляли после работы по уставшему от жары и
многолюдья
Севастополю, ели мороженое и выпивали иногда по бокалу шампанского в
павильоне
на Большой Морской, выходили по Приморскому бульвару к Графской
пристани, любовались
бухтой, памятником затопленным кораблям, сторожевой башней вдали…
Ничего нет
томительно красивее моря на закате дня! А по выходным мы ездили
купаться в
Херсонес или на пляж Солнечный, искали там местечко поуединённее и не
могли
насмотреться друг на друга и наговориться. Загорелое юное тело Лены,
едва
прикрытое голубым раздельным купальником, тревожило-волновало мой
взгляд, но я
и мысли не допускал, чтобы прикоснуться к нему даже случайно.
Буквально уже на второй день, когда я проводил
Лену до дому, она
пригласила меня зайти, познакомиться с родителями. Я, понятно, сразу
испугался,
даже руками замахал — знакомство с предками моих подруг никогда не
входило в
мои планы. Но Лена серьёзно и убедительно обосновала:
— Папа с мамой волнуются, когда я прихожу
поздно, а когда они узнают
тебя — волноваться перестанут.
Ну — что тут возразишь?.. В этот вечер,
правда, я не смог перешагнуть
себя и порог Лениной квартиры, но на следующий день, приготовившись
морально и
внешне, в белой рубашке, с гвоздиками в
потной руке, предстал перед очами её родителей. И уже через полчаса я
пребывал
в уверенности, что знаком с Евдокией Петровной и Василием Кирилловичем
со времён
оных, когда ещё под стол пешком ходил. Я сразу понял, в кого уродилась
такой
красавицей и разумницей единственная дочка их, Елена — чудесные
оказались
старики.
Отец, правда, не утерпел — ещё в начале, когда
за знакомство подняли
мы за изобильным, к моему приходу накрытым, столом напёрстки с домашней
наливкой, — высказал-намекнул в тосте: мол, дочку растили-холили они в
надежде,
что достанется она в жёны достойному, не ветреному человеку. Но Василий
Кириллович и договорить толком не успел, как Евдокия Петровна за рукав
принялась его осаживать, утихомиривать, пенять ему:
— Да уймись, старый! А то дочка наша сама в
людях не разбирается!
Она человека-то сердцем видит…
Лена, глядя на них, улыбалась…
В Москву вернулся я на крыльях и, по мнению
Аркаши, поглупевшим.
Чуть не каждый день я принялся строчить и
получать письма, бегать на
переговорный пункт…
(«Алкаш»)
Да, практически всё так и
было. Только звали меня
Николаем, писал я не стихи, а прозу, познакомились-встретились мы с
Леной в первый
мой приезд в Севастополь…
Мы соединились-сблизились
стремительно. Даже трудно
было самому потом поверить в то, что провели мы вместе всего десять
дней —
настолько насыщенными, счастливыми, запоминающимися были те июльские
дни,
настолько Лена вошла в мою жизнь, стала мне родной и близкой. А уж как
она в
меня влюбилась!
Но, как известно,
повседневность жизненная не очень
любит длить праздники души, награждать людей бесконечностью счастья.
Села моя
Лена 3-го августа на поезд и уехала во Львов сдавать вступительные
экзамены на
заочное в Полиграфический институт. Уж и потосковали мы на пару с
Хампердинком,
уж и попили «Крымского» вдосталь! А когда вернулась с приморской
заповедной
зоны Лена старшая я почти без объяснений, молча дал ей увидеть-прочесть
несколько
строк в письме из Львова, закрыв имя автора:
«…У меня к тебе
“влеченье,
род недуга”! Не знаю, как ты относишься теперь к НАШИМ дням, а я
вспоминаю о
них как о благословении неба… Мне приятно вспоминать твои сильные
прекрасные
руки, удивительные глаза; вообще всего тебя с твоим изумительным
словечком
“хотишь”… Хочу! Очень хочу тебя увидеть!..»
Елена восприняла новость
внешне спокойно, грустно
сказала:
— Так и должно было быть, я
знала…
Я подхватил свою сумку,
неловко помялся на пороге.
— Лен, ты прости…
Она только рукой махнула,
отворачиваясь, скрывая
уже подступившие слёзы. Я ушёл.
Впрочем, оставшиеся полторы
недели мы с этой Леной
общались вполне дружески, она мне даже письмо потом написала в Москву:
«…Я вспоминаю
себя в зиму эту. Приходила в
свою холодную комнату,
плакала, не могла заснуть. А теперь не плачу. Но теперь страшнее. Ты же
всё это
понимаешь? Тогда ничего не было там, где душа, не было неверия… Но,
Коля, ежели
думаешь ты, что у меня плохое настроение — не думай, мой милый. У меня
всё хорошо,
просто отлично…
Твоя студентка из
Львова вернулась и
работает. Как ни странно, но я
догадалась, что письмо, которое ты показал мне, от неё. Ну да ладно. У
каждого
из нас должны быть личная жизнь и надежды.
Но только сейчас,
думая, только сейчас я
чувствую себя совсем растерянной.
И как это так всё получается у меня, Коленька? Впрочем, над этим стоит
посмеяться.
Сегодня я нашла
на дороге красивый камень
александрит. Это — символ
одиночества. Начинаю упорно готовиться к одиночеству с комфортом.
Всё.
Выговорилась. Целую. Лена.»
Сердце моё, конечно,
сжималось при чтении этого
грустного письма, но эгоизм влюблённого и любимого человека заглушил
все угрызения
совести — в душе моей царила и царствовала только юная Елена Вторая.
На Октябрьские праздники я
собрался и рванул к ней
в гости (благо, по студенческому билету дорога обходилась тогда в
копейки).
Поезд приходил поздно ночью. Лена, наивная моя милая девочка, несмотря
на ноль
градусов и моросящий дождь, встречала меня на вокзале в своей незадолго
до того
купленной шубке — уж очень ей, как призналась потом, хотелось
щегольнуть-покрасоваться передо мной, выглядеть взрослой гранд-дамой.
Я,
преодолев секундное смущение, обнял-подхватил её, жарко поцеловал.
Признаться,
я припас в дорогу бутылку вина и за полчаса до конца пути причастился
для
храбрости.
Мы пошли вверх по серпантину
безлюдных улиц через
ночной город на проспект Победы, где Лена жила. На такси то ли грошей
не было, то ли мы специально устроили себе романтическую прогулку. Да и
то!
Никакой темени, никакой пугающей пустынности закоулков и подъездов мы
не
замечали, захлёбываясь разговором и… Хотел написать-соврать
«неиссякаемыми
поцелуями», но не буду: Лена в ласках, проявлениях чувственности была
довольно
сдержана, я бы сказал — скована.
Впрочем, три дня я прожил
буквально в раю. Кормили
меня на убой. Родители Лены, особенно Евдокия Петровна, ходили вокруг
меня на
цыпочках, пылинки с меня сдували. Спал я в отдельной комнате, и Лена,
тревожа
сердце отца, до неприличия долго прощалась со мной перед сном. Если б
Василий Кириллович
знал, что дочка его, совершенно обнажённая, лежит со мной в постели, он
бы,
наверное, позабыл о законах гостеприимства напрочь, а так он лишь
позволял себе
подходить каждые четверть часа к закрытой двери и, извинительно
прикашливая,
напоминать:
— Лена, дочка, уже поздно…
Иди, милая, спать!
И в принципе дочкой отец мог
вполне гордиться:
раздеться-обнажиться она в конце концов согласилась, но дозволяла мне
только
поцелуи, объятия и нежные ласки-поглаживания, не переходящие крайних
границ. И
я, конечно, не мог не заметить, что юное божественное тело Леночки на
ласки
практически не откликается — природа в ней ещё дремала.
Расставались мы в этот раз
вообще в полнейшей
обоюдной уверенности, что расстаёмся временно, что будущее наше
совместное,
семейно-счастливое определено и непреложно.
Мы и правда вскоре опять
встретились. В середине
декабря в почтовой ячейке на букву «Н» меня ждала телеграмма: «Буду проездом Москве 14-го
пассажирским
вагон три встречай Лена».
…Я засуетился, взял у Аркадия взаймы двадцатку
и, встав на колени,
умолил:
— Бога ради, Аркаша, друг, освободи мне
комнату на праздник — первый
и последний раз прошу! Посношайся где-нибудь на стороне…
Аркаша в положение вошёл, просьбе внял, даже
скабрёзно, хмырь развратный,
ухмыльнулся:
— Нельзя ли, — пошутил, — в шкаф
забраться-затаиться да поприсутствовать при
вашем свидании?
Я даже всерьез психанул:
— Свинья ты, Аркадий! Грязная похотливая
свинья!
Аркаша, разумеется, — на
попятную. А я ведь и в самом деле ни о чём таком-этаком
и думать не смел. Куда Лена собралась,
я ещё не знал, но поезд севастопольский приходит вечером, так что всё
равно
ночевать где-то придётся. Я, в случае чего, устроюсь на свободной
кровати. В
случае чего?.. Нет, всё же в подлом моём проститутском нутре, где-то в
развращённом
подсознании, мелькали и горячие мыслишки: а
вдруг?.. Чего уж скрывать, от Лены я был без ума во всех
смыслах,
но пока, в Крыму, да и то только в самые последние дни, мы испытали
лишь
головокружение и сладость ненасытную от долгих обморочных поцелуев. И я
понимал: праздник вдвоём, наедине, праздник с вином и взглядами глаза в
глаза,
с невольными соприкосновениями и вольными поцелуями…
Я купил, как в Севастополе, три нежно-алых
розы, сразу, с подножки
вагона, подхватил Лену в объятия, отнёс в сторону от суетливой толпы,
прижал к
себе, поцеловал в смеющиеся детские губы.
— Лена, куда ж ты едешь? Где твой чемодан?
— К тебе. Чемодан — вот, — она показала свою
маленькую лакированную
сумочку и вкусно рассмеялась. — Ведь я проездом — в Севастополь. Билет
обратный
уже в сумочке. Так что два дня и две ночи наши, маэстро!
Ночи?.. Я вмиг вскипел, заклокотал, как
переполненный чайник. Но всё
же не утерпел, уточнил:
— А как же мать с отцом тебя отпустили?
— А почему они могли не отпустить меня? — Лена
всерьёз, с
недоумением взирала на меня. — Мне уже скоро восемнадцать, во-первых. А
во-вторых, я же им сказала: я еду повидать тебя и побродить по столице.
Что же
в этом дурного?
И дурного, действительно, в этом ничего не
было. Я отбросил пока все
жаркие ненужные мысли на потом: впереди уйма времени — как Судьба
повернёт, так
и будет. И я, по заранее продуманному плану, помчал Лену на метро к
проезду
Художественного театра, в полуподвальное кафе «Артистическое» —
единственное
место в предпраздничной Москве, где можно почти без очереди закусить и
выпить.
Действительно, у входа в это питейно-питательное заведение толпилось
всего
человек десять. Уже через полчаса мы с Леной сидели за двухместным
столиком,
пили шампанское и весело вгрызались в плоских цыплят, поджаренных, как
шутили
студиозусы, в табаке.
Я парил в невесомости. Лена со своей
голубенькой ленточкой в светлых
локонах, синеньком джемпере поверх голубенького платья обращала на себя
внимание многих посетителей мужеска пола и даже не только нормальных.
— Ты знаешь, — весело шепнул я Лене,
порозовевшей после второго
бокала игристого вина, — а ты в своём голубом наряде нравишься даже
голубым.
— Кому, кому? — не поняла Лена.
Я рассказал невинной ещё до наивности
девчонке, как попал однажды
здесь, так сказать, сексуально впросак. В день стипендии или получки
из дому я позволял себе порой шикануть — поужинать по-барски, на
широкую ногу.
Впрочем, тогда вполне можно было на червонец посидеть прилично одному в
ресторане, а уж в кафешке и вовсе обойтись пятёркой. Однажды я с таким
загульным намерением и заглянул в «Артистическое». Я уже читал-знал,
как здесь
любили отдыхать некогда корифеи старого МХАТа, сидел за столиком,
почтительно
осматривался, с придыханием поглощал исторический воздух богемного кафе.
Ко мне подсели два парня, заказали себе
портвейн «Крымский»,
отбивные, яблоки. Начали жевать, выпивать и трепаться. Конечно,
чокались и со
мной. Один из них — кудрявенький, безусый, с томными глазами и
пунцовыми губами
бантиком — вдруг начал странно льнуть ко мне, хихикать, вздыхать,
хватать меня
за руку и подливать в мой стакан своего портвейна. Я долго — был ещё
тот пентюх
деревенский! — не врубался, пока приятель кудрявенького, улучив минуту,
когда
тот выпорхнул в туалет, не оглоушил меня: «Я вижу, — говорит, — ты не
понимаешь: Шурочка-то мой — педик. Он, поросёнок, втюрился в тебя —
понял?»
— Представь, Лена, — хохотнул я, — моё
остолбенение. Скорей
расплатился и — спасаться. Тот Шурик-Шурочка чуть не плачет, в руку
вцепился, а
я бормочу-вру, будто я жених и меня невеста ждёт… Умора! Потому-то сюда
легко
попасть — добрые люди стороной обходят.
Лена неуверенно улыбалась, — шучу я или
рассказываю мерзкую правду?
— принялась робко оглядываться на посетителей.
— Да не бойся ты! — приободрил я. — На женщин
они внимания не обращают всерьёз…
Лена поморщилась, не скрывая, что тема ей не
нравится. И — поспешила
на свежий воздух. Мы допили любовный полусладкий
напиток и вышли. На улице, блескучей и промозглой от недавней мороси, я
помог
Лене поплотнее укутать горло шарфиком, притянул к себе, поцеловал.
— Ну, что — ко мне в ДАС?
— Пойдём лучше погуляем, а? Я хочу к Пушкину…
Что ж, мы пошли
вверх по
Горького к бронзовому Александру Сергеевичу… Потом ещё выше — к
Владимиру
Владимировичу… Потом с третьей и последней розой побрели по бульварам к
Михаилу
Юрьевичу… Потом, уже без цветов, к другому Александру Сергеевичу…
Когда до закрытия метро оставался всего час, я
не выдержал:
— Лена, Леночка, ну поехали, наконец, ко мне!
Уже метро вот-вот… Да
и через вахту ночью труднее прорваться — там бабки-церберы такие…
Она подняла на меня свои большие, свои
любящие, но печальные глаза.
— Вадим, я не
хочу… Я боюсь.
— Меня?! Лена, да за кого ты меня принимаешь?
— я вскипел искренне,
всерьёз. — Да неужели против твоей воли я чего-нибудь…
— Вот именно, — сурово прервала Лена, — за
себя я и боюсь…
Мы бродили по Москве всю ночь. Если бы мне кто
раньше сказал, что я
способен на такое, я бы только глумливо фыркнул. Однако ж, вот…
На следующий день мы подъехали к ДАСу,
прошлись-прогулялись вдоль перемычки
под колоннами, как герой Андрея Мягкова в «Иронии судьбы». Я попробовал
ещё
раз, в последний:
— Лена, ну хоть просто на пять минут заглянем
— погреемся, отдохнём,
посмотришь, как я живу…
— Вадичка, не искушай, не мучай меня! — с
улыбкой, но опять же
всерьёз взмолилась Лена. — Не надо спешить — у нас же вся жизнь впереди.
Увы мне, увы! Я смирился. Я один заскочил
наверх, обрадовал
известием Аркашу, отхватил у него взаймы ещё четвертной, сунул в сумку
бутыль
шампанского и яблоки — свои припасы к
празднику вдвоём, поднадел под пиджак свитер, а пуловер прихватил для
Лены:
признаться, ночью мы продрогли донельзя — даже поцелуи уже не
согревали.
Отогреваться мы заскакивали на вокзалы.
Я заставил Лену поднадеть мой тёплый пуловер
под пальтишко, и мы
опять пустились бродяжничать. Я, смирившись, уже с энтузиазмом
воспринимал
такое необычное и долгое свидание с любимой. Я щедро дарил-показывал ей
Москву,
которую сам исходил уже пешком вдоль и поперёк. Окончательно убедил
Лену
бросить свой Львовский институт, куда она поступила поспешно на заочное
отделение журналистики, и смело переводиться в Москву…
К исходу вторых суток всё у нас смешалось в
головах, как в доме
Облонских. Мы бродили, смеялись, болтали, целовались, мечтали, пили
шампанское,
а я даже и коньяк пару раз, питались пирожками, бутербродами и
яблоками, попали
на концерт Аллы Пугачевой в зал «Октябрь», катались на метро и
трамваях… А уж
стихи… Стихов — и своих, и других классиков
— надекламировали-начитали столько, что
на целую библиотеку хватит.
Часов за пять до севастопольского поезда мы
всё же не выдержали и
переспали вместе — да простится мне этот невольный и пошловатый
каламбур. Мы нашли
одно свободное местечко в толчее Курского вокзала, Лена примостилась у
меня на
коленях, обняла за шею, я обхватил её родное невесомое тело, прижал
хозяйски-сладко к себе, и мы унырнули в глубокое, тяжёлое, но
счастливо-безмятежное беспамятство. Я, скорчившись в жёстком вокзальном
кресле,
прижимал, сонный, к себе крепко-накрепко спящую
красавицу — свою будущую жену. Впереди нас ждало счастье…
В последние минуты, на мокром туманном
перроне, Лена, откинув
голову, засматривая внутрь меня, наивно и строго декламировала-внушала
мне
знаменитые кочетковские строки:
С любимыми не
расставайтесь,
С любимыми не расставайтесь,
С любимыми не расставайтесь,
Всей кровью прорастайте в них.
И всякий раз навек прощайтесь,
И всякий раз навек прощайтесь,
И всякий раз навек прощайтесь,
Когда уходите на миг…
Вот пишу сейчас, и всё переворачивается в
груди: как я был счастлив!
И — как я мог быть счастлив…
(«Алкаш»)
В этом чудном
возвышенном рассказе не
хватает одной реалистической детали, рокового (о чём я тогда и не
догадывался)
эпизода: на самом деле я всё же уговорил Лену заглянуть в мою ДАСовскую
комнату,
она погостила у меня с полчаса, и ничего не нашёл я лучшего, как
показать ей
свой фотоальбом, где хранились фотовоспоминания и о Гале, и о Лиде, и о
Наташах
с Любами, и уже нашли своё место её портреты…
Ну просто идиот!
И случилось невероятное!
Чудовищное!
Сигнал тревоги прозвучал уже
в первом же письме
Лены после Москвы:
«…Ты назвал меня
“девочка моя”. Смешно
признаться, но мне было
ужасно приятно. А с другой стороны, здесь есть свои “однако” и “ежели”.
Понимаешь, когда я стала смотреть твой альбом, я почти сразу поняла,
что это —
зря. И хотя я довольно успешно (по-моему) делала
равнодушно-любопытствующее
лицо, мне до сих пор поскрёбывает душу воспоминание об этом невинном,
почти
семейном развлечении. (Вот ведь аналогии!)
Честно говоря, я
никогда не понимала, что я
для тебя такое, значу
ли хоть что-нибудь или — привычное имя, звук пустой? Ну, понятно, что
на место
идеала и титул Единственной мне претендовать не по силам. Я не Лаура и
не
Беатриче, но, согласись, наши отношения всё же нельзя назвать вполне
нормальными, совсем такими, как у всех со всеми. А в альбоме я всего
лишь одна
из многих, пусть и с восклицательными знаками…
Мне досадно, что
на меня глазеют твои
приятели и девчонки, с которыми
ты пьёшь чай. Я знаю, что единственная черта во мне, которой я могу
пленить —
разве что “лица необщим выраженьем”. И только. Даже поэтому мне не
место на
твоём конкурсе красоты.
Ты можешь
сказать, что всё это было, всё это
наше прошлое. Но оно
только наше. Может, лучше заклеить эти страницы: было, было, а что —
никому не
ведомо…»
Как я теперь уже предполагаю,
вскоре после отправки
этого письма произошло ещё нечто катастрофическое. Скорей всего, та,
старшая,
Лена ляпнула нечто лишнее в разговоре с моей Леной или в присутствии
её…
Девочка моя долго не откликалась на моё очередное письмо, я настрочил
ещё одно,
с вопросами и восклицаниями. Пришёл ответ — странный и тёмный:
«…Я получила твоё
письмо ещё позавчера и до
сих пор не могу
ответить на него. По зрелому размышлению я пришла к выводу, что этого
делать и
не следует — может выйти только бесконечная тоска и слёзы.
Ты ведь знаешь,
что я по сути своей
оптимистка и потому стремлюсь
всю свою боль и грусть скрыть в себе. Но, я думаю, не стоит объяснять,
что мы
уже достаточно с тобой близки, чтобы и без слов понимать. Ты хочешь
знать,
каково мне без тебя? Прислушайся к себе и пойми: это всё МОЁ.
Я знаю, что этой
сухостью, вообще словами
ничего не объяснишь, но довольно
ли тебе моих слов: я люблю тебя…? А ведь этим всё сказано.
В эти дня я себя
до жути измучила — всё было
бы так легко, просто и
ясно, если бы ты был рядом!..»
Конечно, я ещё толком ничего
не понимал, но
предчувствовал-угадывал сердцем — события развиваются совсем не в ту
степь.
Наконец, уже весной, я вызвал Лену на телефонные переговоры и буквально
начал
умолять: объясни наконец, что происходит! Она вяло пообещала: сегодня
же напишу
— по телефону не объяснить. Письмо на трёх листочках я получил через
полтора
месяца. Оно столько и писалось. В конце стоит дата: апрель-май 1980:
«Коля, здравствуй!
Я сказала правду,
что тотчас же сяду за
письмо…
Ты спрашиваешь,
что случилось, что произошло?
Ничего.
Я искала правду.
Потеряла всё, что только
могла потерять. И когда
не осталось ничего, поняла, что счастлива. Я великая неудачница, каких
тысячи,
потому что мне повезло… совсем не в ту сторону, куда я хотела. Только
трудно
отказываться от дороги, которую считала своей, даже от надежды на неё.
Теперь я
знаю про тебя ВСЁ.
Ты прав: я вышла
замуж. Не хочу ни
оправдываться, ни просить прощения
(глупо, жестоко и скверно!), ни объясняться. Почему не сказала об этом
сразу —
не знаю. Может, потому, что казалось не таким уж важным — думалось, что
и без
этого всё решено, а может, потому, что понимала: с признанием оборвётся
всё. А
рвать не хотела…
Знаешь, я вдруг
вспомнила, как мы с тобой шли
в ноябре ночью с вокзала.
Почему было так хорошо?
…Я опять
вернулась к этому письму, потому что
получила сегодня твоё
письмо и книги — огромное-преогромное спасибо! Мне очень трудно
представить,
что этих писем теперь не будет: ты ведь не сочтёшь теперь нужным (или
возможным?) писать, а я не сочту удобным просить тебя об этом.
Вот и всё…
Не знаю, поймёшь
ли ты из всего
вышесказанного какой смысл есть в
случившемся. Нет ничего хуже и страшнее, чем измучить любовью. Я уже
знаю, что
значит любовью убить любовь, что значит очнуться от любви как после
тяжёлой
попойки и — страшное похмелье…
Я не выдержала,
не смогла…
Прости за
сумбурность письма…»
Я обалдел. И это ещё слабо
сказано. Не помню, не
знаю — написал что в ответ или по своей извечной привычке впал в
ступор, замкнулся-закрылся,
ушёл в себя.
В тот год случилась
Московская олимпиада. Столицу
уже в мае начали разгружать-чистить от лишних элементов — тунеядцев,
проституток и иногородних студентов. Мы вдвоём с однокурсником Мишей
рванули на
раннюю практику в столицу благословенной Тамани Темрюк, где в районной
газете
нам обещали (и дали!) кров, полные оклады корреспондентов в 120 рэ и
неограниченное
поле для творчества. В этом раю мы прожили, набираясь опыта газетных
волков,
два месяца, а в середине июля я, созвонившись с редактором «Славы
Севастополя»
и получив приглашение, помчался в родимый приморский город, чтобы
поработать
месяц на старом месте, добрать-добавить к азовскому загару ещё
и
черноморского и… Да чего ж лукавить: и увидеть Лену!
Короткое слово «шок» очень
точно передаёт то
потрясение, какое я испытал, столкнувшись с Леной на лестнице редакции
в день
приезда. Я поднимался к редактору, она спускалась. Я не раз представлял
себе в
воображении момент нашей встречи, готовился к нему, репетировал улыбку,
но то,
что я увидел — я и в самой дикой фантазии представить-вообразить не
мог: Лена
моя была с животом! Признаться, до этой минуты замужество её
для меня
выглядело абстракцией, я не верил в него, не хотел верить…
Мы оба замерли. Улыбка
мгновенно осветила её лицо,
но тут же погасла, в глазах промелькнул отблеск смущения и робости.
— Здравствуй… — выдавил я.
— Здравствуй… — отозвалась
она тихо, словно эхо, и
вдруг положила руку на свой выпирающий живот, усмехнулась странно. —
Видишь?
— Вижу, — сказал я, боясь
скривить губы.
Но тут же я понял-осознал,
сам удивившись тому, что
мне не больно, что меня заливает волна радости и счастья от того, что я
вижу
Лену, что она улыбается мне смущённо, что глаза её переполнены
нежностью. Я
шагнул стремительно к ней по ступенькам, приобнял, поцеловал в щёку.
— Я так рад тебя видеть!
— Я тоже! — шепнула она и
уткнулась мне в плечо,
вероятно, подавляя эмоции.
Тут кто-то появился на
лестничной площадке (может
быть, даже та Лена, из секретариата!), мы отпрянули друг от друга, на
время
расстались…
Вечером я был у Лены в
гостях. Конечно, в доме
родителей. Муж Лены оканчивал военно-морское училище и находился в
учебном плавании.
Евдокия Петровна мне явно обрадовалась. Как отец Лены воспринял моё
появление-визит — не помню. Да это и не важно. Важно то, что я
понял-уяснил с
самого начала нашей встречи с Леной: она по-прежнему меня любит! От
этого
знания-понимания было на сердце и сладостно, и горько, и горделиво, и
обидно, и
светло, и грустно. Тот ещё коктейль чувств и ощущений! Хотелось и слёзы
лить, и
лыбиться. Сумбуру состояния содействовал и любимый «Крымский портвейн»,
который
я уже днём всласть подегустировал, да и стол для меня Евдокия Петровна
накрыла
обильно, подливала сама — она прекрасно понимала моё настроение и,
чувствовалось, внутренне была, что называется, на моей стороне…
Я, конечно, в разговорах
наедине расспрашивал-пытал
Лену о её нелепом замужестве, мучил укорами и уговорами. Но Лена,
терзаясь и
страдая, стояла на своём: да, мужа она, может быть, очень уж страстно и
не
любит, но назад пути нет, через два с половиной месяца дочка родится (я
прикинул мысленно: где-то в новогоднюю ночь Лена моя отдалась этому
курсантику)
— надо жить, быть верной женой и хорошей матерью…
Мы ещё полтора года с Леной
переписывались и
перезванивались. Она присылала мне свежие фотографии — свои портреты, а
потом и
с дочкой Женей на руках. Только мужа её я так и не увидел — ни на фото,
ни
живьём. Его после окончания Севастопольского училища услали на Север.
Лена
поехала, конечно, за ним, жила в маленьком гарнизоне. Самое последнее
сохранившееся письмо от неё датировано 8-м декабря 1981 года, я уже
учился на 5-м
курсе, уже появилась в моей жизни Лена III,
о чём я, видимо, и сообщил…
«Здравствуй,
ангел мой!
Кажется, мне и
извиняться не стоит из-за
задержанного письма, всё
само собой разумеется. На сей раз задержалась не из-за черновиков. Меня
не
перестаёт мучить вопрос: что тебе ответить?..
Давай обойдёмся
без риторики. Мне не хочется
писать о наших отношениях
уже потому, что мы не принадлежим не только друг другу, но и самим
себе.
Согласись, что это так!
Дай тебе Бог
всякого счастья и всякой удачи,
но я-то тут ни при
чём. Нет, я не прибедняюсь. Кажется, я тебя люблю, только очень уж
глупо.
Живу я
по-прежнему. Может, упрёк некстати, но
мне кажется, что тебя
больше не интересуют мои беды и радости. Почему? Мы отвыкли друг от
друга или
просто-напросто охладели?..
Не знаю, как
пойдут дела, но этой зимой
надеюсь быть в Москве. Хочешь
ли ты меня видеть? Если нет, лучше не отвечай.
Вот, пожалуй, и
всё. Хотелось бы написать
тебе весёлое письмо, но
не решаюсь. А так жаль! Честно говоря, я уже не вижу никакого смысла в
самокопаниях.
Живи, как знаешь, только помни меня, пиши мне, без этого уже жизнь не
жизнь.
Если у нас с тобой получается почтовый роман — разве это наша вина?
Может быть,
всё могло быть иначе, но если не судьба… В конце концов, надо было
думать два
года назад! И решать тогда же.
Всё, всё, кончаю.
Разрешишь поцеловать тебя?
Лена.
P.S. Как тебе
пишется? Как
здоровье и всё остальное? Почему, почему, почему нежность уже под
запретом?
Потому что я боюсь как тяжёлого стыда считаться только женщиной? Ещё
почему-то? Потому что нужно делать выводы?
Потому что мы с тобой уже
глубокие старики? Но мне двадцать! Милый мой, какие мы с тобой дураки
ужасные —
просто страх берёт!»
Вот так закончился мой третий
(после Гали и Маши)
по сути платонический, но страстный и очень даже настоящий
роман. Как и
те предыдущие два он оставил в моей памяти, в судьбе моей такой
глубокий
ностальгический след, что я вновь и вновь то и дело вспоминаю-переживаю
все его
подробности. И очень люблю порой достать сохранившиеся у меня стихи
Лены,
перечитать. Мне кажется (неужели я слеп и предвзят?!) они удивительно
хороши.
Дай Бог любому поэту так писать в 16-18 лет! Вот лишь несколько
фрагментов:
* * *
Весёлая, в спокойную минуту,
Копаясь в дальнем ящике стола,
Письмо, что не отослано кому-то,
Вчера я неожиданно нашла.
О как давно кому-то я писала
О счастье, о надеждах, о судьбе…
И вдруг — представь! — мне так обидно стало,
Что эти строки были не тебе…
* * *
Тебе ведь ни к чему они теперь, а мне они
нужны, —
Оставь мне только ветер и музыку, и сны,
Костры тюльпанов алых и вьюги круговерть…
И если хочешь — жизнь. И если можешь — смерть.
* * *
Что значат все слова, что значат?!
Пусть канут все слова в небытиё —
В толпе мелькнуло сказочной удачей
Лицо, похожее немного на твоё…
* * *
Мы лишь только киваем друг другу беспечно.
Мы спокойны и веселы — нет в нас неясной
тревоги.
А ведь мы так спешили друг другу навстречу!
Только вот невзначай разминулись в дороге…
Почти через десять лет, учась
опять в Москве на
Высших литературных курсах, я в минуту особо острой ностальгии послал в
Севастополь поздравительную открытку к её дню рождения. Через месяц
получил
ответ, на конверте — незнакомый почерк. Оказалось, писала Евдокия
Петровна. Она
сообщала, что только что вернулась от Лены и зятя, они по-прежнему
прозябают в
северном небольшом гарнизоне, дочь подрабатывает в редакции военной
газетки,
дочь её учится во втором классе, занимается в музыкальной школе, Лена
очень
переживает, что ничего в жизни не добилась, сильно устаёт на работе и в
хлопотах
по дому, по ночам читает книги и журналы, боясь отстать от жизни, часто
жалуется на головную боль, Евдокия Петровна жить с ними постоянно не
может, так
как боится потерять в Севастополе квартиру, муж её, отец Лены, ушёл из
жизни
ещё в 1982-м…
Более всего меня поразили в
письме следующие
строки:
«…Как-то вечером
мы с Леной вспоминали о Вас,
она сказала, что она
писала в Ваш город по Вашему адресу, ответа не получила. Смеялась над
собой:
каким я была наивным ребёнком в 18-20 лет, считала, что независимо от
обстоятельств, мы останемся друзьями и не потеряем друг друга…
Ваше поздравление
я отправлю Лене, что,
конечно, доставит её несколько
радостных минут, но вместе с тем нахлынут воспоминания об ушедшей
юности, о тех
немногих счастливых вечерах, проведённых вместе. Она боялась Вас,
боялась, что
никогда не догонит в образовании, что Вы мудрее, боялась чувствовать
себя
отсталой, униженной…»
Бог мой! Мне и в голову не
приходило. Я ещё раз
перечитал письма Лены и действительно теперь легко
обнаруживалась-проглядывала
во многих строках эта её странная, необъяснимая, совсем недостойная её
ума, её
интеллекта, её духовно богатой натуры робость и приниженность:
«…Само словечко
“провинция” вдруг крепко
прилипло ко мне. “Наверно,
вы не раз видали уездной барышни альбом…” Уездная барышня — это я:
провинциалка
по рождению, воспитанию, образу мыслей и способу их выражения. Я
провинциально
робка, ребячлива и косноязычна. Как я завидую твоему умению писать!..»
Евдокия Петровна выразила
надежду и уверенность,
что Лена обязательно ответит мне на эту поздравительную открытку.
Увы, не ответила.
Надо ли говорить, что
никакого письма после
университета я от Лены не получал. Так что наши с ней робкие попытки
восстановить контакт не осуществились.
Более того, ещё через пять
лет, когда в столичном
издательстве «Голос» вышла моя первая книга прозы «Осада», мне вскоре
по
телефону сообщил редактор, что к ним позвонила какая-то дама из Питера,
сказала, что работает в издательстве, что увидела «Осаду», просила
адрес, чтобы
связаться с автором на предмет сотрудничества и упомянула между прочим,
что она
знала меня по Севастополю, мы работали вместе в газете…
— Написала она тебе?
— Нет, — ошеломлённый,
ответил я.
В мозгах сразу завихрилось:
Лена!?
Если бы тот редактор был в
тот момент не за пятьсот
вёрст, а рядом — я бы убил его: он не
только не запомнил её имя и фамилию и где конкретно она работает, он
дал ей
неправильный номер моего дома…
И вот в этот свой приезд в
Севастополь, перед тем
как отправиться к массажисткам и проституткам, я ведь сел у вокзала в
троллейбус и отправился на проспект Победы. Нашёл, хотя и трудом,
знакомый дом,
подъезд, поднялся на последний этаж… Сердце колотилось. Но, увы, дверь
открыла
женщина «кавказской национальности»: ни Евдокии Петровны, ни Лены не
знает она
и ничего о них не слышала…
Печальный ничейный счёт —
2:2. Скорей всего,
третьей попытки найти друг друга ни я, ни Лена уже не предпримем.
Значит,
встретиться — не судьба. И мне остаётся завершить эту главу почти
совсем как чеховский
грустный «Дом с мезонином» безнадёжным восклицанием:
— Ленусь, где ты?
<<< 15. Лена I
|