ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Глава I
Как я объявил террор мафии
1
С Дарьей Михайловой я в тот
раз, на Пасху, не
выпил.
Мы даже разругались из-за
этого вдрызг и, видно,
навсегда. Вернее, какое там разругались — она просто-напросто
подколола,
оскорбила, высмеяла: мол, ты ещё скучнее мужика моего стал, квёлый. Да
и то! Я
её понимаю и даже почти не обиделся. Действительно, в подогретом
состоянии я такое
вытворял, с таким
пылом-жаром любил и
развлекал женщин, а трезвым…
Трезвым я быть ещё не
научился и особливо — в
постели. Стыдлив, аки монашек.
Дарья, раздражённая и
разочарованная в своих
ожиданиях, одевалась, белея телом, в полумраке зашторенной комнаты,
ворчала:
— Чёрт бы вас всех,
трезвенников, побрал! Мужиков
настоящих не осталось…
Мне было и стыдно, и неловко,
и горько. Дарья мне
нравилась. Дарья мне очень нравилась. Но, с другой стороны, в подвздохе
у меня
как-то приятно щекотало — не выпил! Вот что главное, остальное — фигня!
И
потом, когда Дарья, саданув дверью, ушла, я не дрогнувшей рукой выпенил
в
раковину остатние полбутылки итальянской шампани-шампуни, которую
гонят,
говорят, в Польше. Пускай постельный экзамен я, можно сказать,
провалил, зато оптималистский
выдержал.
Ничего-ничего, вот приучится-привыкнет
организм к сухой
жизни — всё в норму войдёт.
Главное,
чтобы она, женщина, пьянила меня, тревожила-обжигала.
И я подумал почему-то в тот
момент о Валерии…
Я закончил дневник,
благоразумно умолчав об истории
с Дарьей, заварил чаю, вставил в каретку новый лист и принялся
писать-отстукивать очередное домашнее сочинение на тему:
ЧТО ДАЛ
МНЕ КЛУБ «ОПТИМАЛИСТ»
Последние 5-6 лет я
страстно хотел бросить
пить. Разумеется,
особенно горячо об этом думалось с похмелья. Пора завязывать, не то —
кувыркнёшься. Я начал даже слежку за самим собой: с 1987 года в
карманных
календариках я взялся отмечать дни алкогольные и дни сухие. Радовался,
когда
перерыв между пьянками получался приличным. Ругал себя и клял всячески,
когда
запойный период затягивался чересчур. Меня поначалу радовало, что год
от года
количество пьяных дней уменьшается: в 1987-м их было 253, в 1988-м —
211, в
1989-м — 182, в 1990-м — 155, в 1991-м — 150…
Ух, похваливал я себя, — прогресс налицо. Так
к 2000-му году я выйду
на нулевой результат. Но в 1992-м году пьяная цифра подскочила до 180
дней. И
тут я сел, беспристрастно проанализировал ситуацию и признался-осознал:
сам
себя обманываю. Если в 1987-1989 годах мне достаточно было вечером
после работы
тяпнуть 150-200 граммов для поднятия тонуса, то в последующие годы я
если
начинал пить, то всё чаще напивался-пил до упора, до тех пор, пока
водка
впитывается в стенки желудка.
Уже в 1993-м я начал бороться с собой.
Несмотря на страх перед
алкоголем и страстное желание развязаться с ним, я всегда знал, что
никогда не
буду кодироваться или подшиваться. Я всегда знал: если буду бросать
пить, то
только сам. Я даже срок установил: если выдержу три месяца — брошу
навсегда. И
в 1993-м я уже достиг результата в 35 дней. Может быть, я бы и бросил
пить сам
(ведь курить-то бросил!), если бы не смерть жены, прострация, тёмный
бесконечный колодец беспрерывного запоя длиною в целый год…
Когда в первый день наступившего года
тюкнул-шарахнул меня инсульт,
я, испугавшись, взялся за дело всерьёз. Я составил бумагу — две
неполные
странички машинописи под заглавием «Я — алкоголик». Там были
перечислены все
симптомы алкоголизма, уже проросшие-угнездившиеся во мне, перечислялись
потери
из-за алкоголя (семья, здоровье, время, деньги, репутация, чувство
самосохранения и т. д.) и была отчеканена клятва — три
лозунга-правила:
НЕТ! — автоматическое «нет!» на любое предложение выпить, всегда быть
готовым
сказать это «нет!»; НЕТ ПОВОДОВ! — нет и не существует поводов для
выпивки: ни
похороны, ни свадьба, ни встреча с другом, ни отвратное настроение, ни
даже —
Нобелевская премия; и ГАЗИРОВАННЫЙ БАНКЕТ! — во время праздничных
застолий пить
только соки, газировку. На все уговоры выпить — пункт первый.
И далее: если я буду пить — я очень скоро умру
(в лучшем случае),
или — я ослепну, или — заработаю рак желудка, или — стану слабоумным
идиотом,
или — меня парализует… Мне пить нельзя! Мне пить нельзя!! Мне пить
нельзя!!! Я
— не пью!
Вот такой текст я прочитывал каждое утро и
каждый вечер вслух. И
вроде помогало: меня не тянуло пить-выпивать.
Увы, я всё же опять сорвался.
И тогда я понял окончательно, о чём подспудно
догадывался давно —
мне всё же нужна поддержка извне, дружеская рука для твёрдости. Об
«Оптималисте» я узнал сразу после его открытия в Баранове — из газет.
Мне
понравилось, что метод, используемый в «Оптималисте», исключает прямое
вмешательство в моё суверенное тело, в мой организм. Именно то, что
надо:
человеку помогают овладеть методом самовнушения и эффективно его
использовать.
Но я всё обманывал себя: дескать, вот ещё день-два попью и — в
«Оптималист».
Наконец, подтолкнуло меня к окончательному решению Ваше, Леонард
Петрович,
интервью в «Барановской жизни». Я решился…
И вот я в «Оптималисте». Что тут много
говорить. Все мои ожидания
оправдались: именно то, что я хотел-искал. Я знаю, что во мне ещё
сохранились
силы внутренние — «Оптималист» их будит и уже разбудил. Я знаю, что
сознание
человеческое капризно, прихотливо, взбалмошно, но в глубине души я уже
с
радостью чувствую-уверен: я не буду большие пить никогда. Дай Бог,
чтобы эта
уверенность стала сущностью моей до скончания дней. Спасибо вам,
Леонард
Петрович!
А самое жаркое и громадное спасибо я скажу Вам
через 10 лет, через
десять трезвых лет!
Писалось-печаталось это
сочинение легко,
вдохновенно, на едином дыхании. Я вообще наслаждался процессом
творчества —
даже такого лёгкого, школьно-детского. Я счастлив был тем, что я
чистый, ясный,
сижу у себя, по-домашнему — в одних трусах, за своим столом и
пишу-творю. Меня
даже порой подмывало-подталкивало ввернуть в писанину рифму, но я
вовремя задерживал
пальцы, изменял маршрут движения по клавиатуре, вставлял-впечатывал
другое
слово.
Время стихов ещё не приспело!
Но, раззадорившись, я после
сочинения взялся ещё и
за письма — отшлёпал-выплеснул подряд три: сестре Наде в Сибирь, дядьке
на
Украину и поэту Косте Рябенькому в Тверь. Подумал-поразмышлял — кому бы
ещё
написать-черкануть посланьице, но, увы, больше родных и близких людей в
памяти
не обнаружилось. С друзьями-приятелями детства и отрочества связи все
давно уже
оборвались, с товарищами дасовско-журфаковской поры пути уже тоже
разошлись, да
и не принято, не прижилась в кругу нашем переписка… Антошкину, может,
написать?.. Но я тут же придушил эту крамольную мысль: что же я первым
аукну,
унижусь, как последний чмо? Я, правда, пытался не так давно законтачить
вновь,
даже в Москву мотался — так ведь то по пьянке было, да и не получилось
ничего…
Ладно! Он теперь глава крупной акционерной издательской фирмы «Звон»,
преуспевающий, судя по газетам, новый русский
— до меня
ли ему? Лучше мы уж в бедности, в нищете поживём, да зато в гордости
купаться-нежиться будем.
Нам не привыкать стать!
Однако ж одиночество давило.
Так хотелось с
кем-нибудь перекинуться словом или хотя бы взглядом. Смеркалось. Небо
затянуло
тучами, в фортку насквозило промозглостью. Неують. Я накинул рубашку,
включил
свет в комнате, в коридоре, на кухне. Чёрт, надо стребовать с Карла
Маркса
люстру и лампу настольную, а то — голый свет, как в общаге…
Я сам себе усмехнулся: что-то
горяч и требователен
больно становлюсь, смел не по обстоятельствам. Гляди, парниша, обломают
тебе
скоро рога-то! Ты-то ёрничаешь, а суки эти не шуткуют. Вон вчера опять
по
телеящику минут пять барановская милиция фотопортреты показывала:
пропал без
вести… ушёл и не вернулся… исчезла без всяких следов…
Пропадают-исчезают люди,
а квартиры их остаются… Или вон в передаче «Человек и закон» и вовсе
пуганули: за
последние годы после приватизации и продажи или обмена жилья только в
Москве
были выписаны 22 тысячи граждан и 17 (семнадцать!) тысяч из них
исчезли,
испарились, нигде больше не прописались и не объявились…
И тут, только я хотел врубить
телевизор — ещё нервишки
себе пощекотать, вдруг спасительно задребезжал телефон. Ну, слава Богу!
Кто бы
там ни был на другом конце провода — мне лишь бы минутку с кем
поговорить. И
ещё до того, как я поднёс трубку к уху, сердчишко моё ёкнуло, я
запредчувствовал — кто звонит.
— Здравствуйте, Вадим
Николаевич!
— Здравствуй, Валерия!.. Валя!
Голос мой прервался, в горле
запершило. Я спрятал
трубку за поясницу, откашлялся.
— …можно?
— Извини, Валерия, я не
дослышал — что ты говоришь?
— Я говорю: поздравить вас с
праздником можно?
— Ну, почему бы и нет? — я
подстроился под её
слегка шутливый тон. — Не только можно, но и нужно.
— Тогда — Христос воскресе!
— Э-э, нет, Валя, так не
пойдёт! Христосоваться по
телефону — это просто кощунство и извращение…
— Так можно и не по телефону…
Она сказала это прежним
шутливым тоном, но сразу
чувствовалось в подтексте голоса — всерьёз. В голове-головушке моей
бедной, ещё
не проясневшей до конца, мысли закипели-запузырились, словно пиво в
открытой банке.
В мгновение — картинка: она здесь, пьём чай, я обнимаю её, целуемся…
— Увы, Валерия, я теперь —
раб режима. Мне через
полчаса — бай-бай. Так что…
Тон мой из шутливого
перевернулся в пошлый. Я даже
скривился — до чего дебильно звучит то, что я произношу. Но что, что я
могу
сделать? У меня ещё до сих пор от рук моих пахнет Дарьей, на губах ещё
вкус её
нервных поцелуев, на простыне ещё не высохли следы нашей встречи…
Ненавижу и
себя, и Дарью, и весь мир!
И почему-то — Валерию…
— Прости, Валерия, я сегодня
хандрю… Я тебе потом
всё объясню — хорошо?
— Конечно-конечно! Это вы
меня простите, что
надоедаю…
Разговор становился тягучим,
тупиковым. Я
импульсивно стучу по рычажку культёй, обрываю. Ладно, потом начнём с
нуля. Если
Судьбе будет угодно, она сведёт нас. А нет — так нет… В этом я —
фаталист.
Я иду в ванную, выдерживаю
себя под ледяным душем
минут пять, чищу зубы, тушу везде свет и забираюсь в постель. В ушах
журчит
голос Валерии. От подушки пряно пахнет волосами Дарьи.
Хорошо бы сразу уснуть и —
спать, спать, спать…
2
Мне даже смешно вспоминать,
как в первые дни я
шмыгал во двор гастронома к «Оптималисту» — с оглядкой, почти тайком,
конфузясь.
На последнее занятие мы все
собрались загодя,
стояли жизнерадостной компанией на улице Коммунистической, весело и
открыто
посматривали на толпу прохожих. И как же мои новые сотоварищи-соратники
за эту
неделю изменились!
Светлана Николаевна,
невольная жертва пчёл и
самогона, ну прямо-таки — просто раскрасавица, хотя ей уже и под
пятьдесят. Она
держит в руках букет бордовых гвоздик — Леонарду Петровичу. Нина
Петровна
пришла на это финально-праздничное занятие с двумя своими старшенькими
—
мальчиком-подростком и кудрявой девчушкой лет десяти. Ребятишки одеты
скромно,
но опрятно, а мальчонка даже и в новых кроссовочках. И вовсе не
верится, что
эта осанистая женщина с усталым, но полным достоинства взглядом, мать
семейства,
могла спать-валяться в полузамёрзшей луже прямо посреди дороги. Иван с
«Электроприбора» вырядился к этому событию из ряда вон: светлая рубашка
в синий
горошек под зелёным пиджаком и галстук неимоверной ширины с какими-то
колибри и
попугаями. Иван был бы смешон в этом наряде, если бы не сияющие
красотой
радости и простодушия глаза. Следы былых злых пьянок-запоев, ещё не до
конца
стёрлись с его курносого лица, но мы уже видели-знали
соратников-оптималистов
со стажем — Иван через полгода станет таким же гладким и розовощёким.
Впрочем, что это я об Иване:
и я тоже стану
совсем-совсем другим — жизнерадостным и бодрым.
Настроение у меня пузырилось
газировкой ещё и
потому, что я отлично справился с поручением коллектива. Наши женщины
загодя
узнали-выспросили у ветеранов о традиции «Оптималиста» —
оставлять-дарить на память
о группе отцу-благодетелю Леонарду Петровичу сувенир. Так что мы
скинулись по
пятёрке, то бишь по пять тысяч: дамы накупили конфет-пряников для
прощального
банкета, а я порыскал по магазинам и отыскал часы наручные именно
такие, какие
требуются пожилому и близорукому человеку — циферблат белый с блюдце,
цифры
чёткие, реалистические и без пропусков, все
двенадцать.
Прикупил я и кожаный ремешок, да ещё хватило выделенных грóшей на
гравировку
памятной надписи: «Л. П. Лифанову от 91-й
группы».
В тридцать штук уложился.
В клубе на столах длинных
громоздились чашки,
блюдца, блюда, исходили добродушно парком три пузатых электрических
самовара. Но
прежде чем мы приступили к чайно-конфетному пиршеству, Леонард Петрович
продиктовал
нам последнее напутствие:
Я ЖИТЬ ХОЧУ!
У меня снята программа, но это ещё не приводит
к полной нормализации
нарушенных обменных процессов.
Нужно время для того, чтобы при абсолютной
трезвости восстановился
нарушенный обмен веществ.
Здесь надо выделить три этапа:
1) Период чрезмерного оптимизма, переоценки
своих сил и, напротив,
недооценки таких факторов, предупреждающих срывы, как ведение дневника
и посещение
клуба «Оптималист».
2) Возможно, у кого-то появится ложное (по
привычке) влечение к
алкоголю. Человека посещают мысли типа: «Ничего со мной не случится,
если я
выпью стакан пива или одну рюмочку вина». При неведении дневника срыв в
этом
случае неизбежен.
3) Полностью сформированная трезвенническая
позиция, твёрдая
установка на абсолютную трезвость, когда исчезают все проблемы с
алкоголем.
Так как же я живу теперь? С 15 апреля 1995
года я не наливаю рюмку.
Я не выпью ни глотка спиртного — ни водки, ни вина, ни пива — за всю
оставшуюся
жизнь.
Я уверен, что единственный даже глоток — это
выстрел в себя, в своих
близких и родных.
Я не подношу детонатор (а для меня детонатор —
один глоток!) к той
страшной мине, которая навечно заложена во мне.
Я твёрдо убеждён: если поднесу — мина взорвётся немедленно, изуродует
всё и
безжалостно сбросит меня в пропасть без дна. А я жить хочу!
Но я не боюсь алкоголя. Он не тянет меня и не
зовёт. Он забыл про
меня так же, как и я забыл про него. Он не нужен мне, как и я совсем не
нужен
ему. Однако я не забываю, что алкоголь — сильнее меня. Что я ушёл с
поля боя
побеждённым. Побеждённым, чтобы быть победителем!
Я искренне, глубоко, осознанно убеждён, что
выполнение данной
заповеди даёт мне 100% гарантии.
Я жить хочу! Я буду жить!
— Вот так, дорогие мои, —
подытожил бодрым голосом
Лифанов, — жить будем! Перепишите дома поярче этот текст, фломастером,
и
повесьте на стену перед глазами. Каждый день прочитывайте — как
молитву, как
заклинание. И — дневник, дневник и ещё раз дневник! Помните и заветы
Порфирия
Иванова, о которых я вам говорил, следуйте по возможности им. А уж
обливания
холодной водой — непременно! И милости прошу в моржи — каждое утро мы
собираемся у лодочной станции «Электроприбора».
Леонард Петрович, помимо
«Оптималиста», верховодил
ещё и в городском клубе моржей, постоянно нас туда зазывал-агитировал.
К
обливанию я привыкать уже начал, но ныряющим в прорубь или в ледяную
апрельскую
речку я себя ещё не представлял — подрастерял за многие
московско-чернозёмные
годы проживания сибирскую закваску. Между прочим, в отрочестве не раз и
не два
начинал я купальный сезон с дня рождения — 13 апреля, — когда шуга ещё
по реке
шуршала…
Когда это было!
Напоследок Леонард Петрович
продиктовал нам график
написания дневников на полгода: сначала — каждый день, потом — через
день,
после — дважды в неделю, потом — еженедельно и, наконец, — раз в десять
дней.
Да плюс к этому желательно каждое воскресенье заглядывать в
«Оптималист» на
традиционные чаепитные посиделки. А уж в праздники — всенепременно.
Праздники в
клубе о-го-го как проходят — песни, пляски, конкурсы, веселье…
Я всё с готовностью
превеликой записывал,
запоминал, со всем соглашался. Да у меня и сомнений не возникало. Я уже
по
первым результатам видел-убеждался: всё, что ни говорит этот уверенный
в себе и
своих словах человек в роговых очках и с внешностью бухгалтера, всё это
— в
струю, по делу, толково, вселяет надежду и идёт мне на пользу. Я
верил-знал:
началась новая жизнь! Остаток дней моих, сколько бы ни
определил-оставил их мне
Господь, я проживу в своём разуме и свободным.
И я даже не сразу врубился,
когда Олег, бородатый и
до чрезвычайности молчаливый инженер с ликероводочного завода, с
которым мы до
последнего дня не обменялись и тремя словами, догнал меня после
прощального
занятия уже на углу Кооперативной, дружески тронул за локоть.
— Ну, что, соратник, надо бы
отметить окончание
курса?
— Как? — глупо ухмыльнулся я.
— Мы ж уже тремя
самоварами отметили-обмыли — аж в желудке булькает.
— Брось, брось! — махнул Олег
рукой. — Маленький,
что ли? Айда в «Колос», там, я знаю, пиво после обеда завезли — свежак.
Я всё ещё думал, что парень
шутит, подкалывает
меня.
— А после пива — дневник
писать?
— А ну их к чёрту, дневники
эти! Баловство одно.
— Ты это всерьёз? А зачем
тогда на занятия ходил?
— Зачем-зачем! Баба запилила
вконец — разводом
пригрозила. Впрочем, я и сам чуть ограничиться хотел — хочу теперь
только пиво
да винишко в меру пить. А совсем бросать — шутишь! Я ещё как следует и
не
напился. Леонард-то наш Петрович во сколько — в пятьдесят восемь
завязал? Ну,
вот, я доживу до его годов и тогда тоже трезвенником заделаюсь.
Хотел я дурака
ему пустить,
да поглядел в бараньи упрямые глаза — зачем? Этот человек — самоубийца.
— Что ж — тебе жить. А я, уж
поверь, на полном
серьёзе в «Оптималист» ходил. Я напился во как, по самое горло. Так что
в
«Колос» шагай, дружище, один. А мне — налево. Пока!
И я пошёл, заглушая в памяти
донкихотский девиз
Геннадия Андреевича Шичко: «Спешите делать добро! Вырвался сам — помоги
другому! Если не я, то — кто же?»
Нет уж, сам до конца
выкарабкаюсь, тогда посмотрим. А то сам без году
неделя трезв,
а других буду призывать-учить.
Больше всего в жизни я боюсь
быть смешным и
фарисеем.
Таким уродился.
3
Не скрою, я —
подрастерялся-сник, особенно в первые
дни.
Раньше время мелькало и
истаивало: пока очухаешься
утром, пока денег на опохмелку раздобудешь, пока купишь-достанешь
чего-нибудь
да пока нужную кондицию поднаберёшь — день и растворялся-исчезал в
небытие.
Теперь же на меня нахлынуло рекой праздное тягучее время.
Первая мысль — надо искать
работу. Но, обдумав всё
хорошенько, я постановил не суетиться. Денег, правда, оставалось
наперечёт, но
так как роскошествовать я не намерен, то пока ещё жить можно. А ведь
ещё и
накатывали сплошные красные майские дни — до поисков ли работы-службы
тут?
Я почему-то упорно старался
не думать, не
вспоминать о роковом срединно-июльском дне, который мог поставить
жирно-кровавую точку всем моим планам, намерениям и надеждам. Я как бы
собирался жить вечно — в этой своей квартире, свободным, независимым ни
от
кого…
Но самообманываться оказалось
трудновато. Дело в
том, что я и раньше, в загульные дни, всегда покупал газеты кипами и
даже читал
их и просматривал, однако ж в память ничего не западало. Теперь я ещё
жаднее
набросился на газеты — и центральные, и местные, — стремясь догнать
действительность, познать её, понять. Я внимательно просмотрел-изучил
все
пожелтевшие, накопившиеся в коридорном шкафу, и свежие газеты — волосы
мои
буквально шевелились, сердце притискивало: такого беспредела в этом
мире я просто-напросто не ожидал. Югославия, Чечня, мафия, киллеры,
забастовки…
Лицемерить не стану: я,
конечно же, не полностью
спал-находился под наркозом
— знал-слыхивал и
про Чечню,
и про Югославию, и про непрерывные убийства… Но всё как-то смутно,
расплывчато,
отстранённо. И теперь меня особенно поразило, что позорная война в
Чечне всё
так же тянется-идёт, словно бесконечный кровавый телесериал, а
бездарный наш
пигмей-министр обороны с лицом уголовника вдруг примеряет ни с того ни
с сего
на погоны богатырско-маршальские звёзды…
Впрочем, тьфу, тьфу и тьфу на
эту якобы большую
политику и на этих наших доморощенных позорных якобы политиков! Всегда
ненавидел и презирал, а теперь — особенно. Куда сильнее прижимало
сердце от
нескончаемой криминальной хроники. Людей вокруг били, грабили,
обворовывали,
похищали, насиловали, убивали на каждом углу, повсеместно и без счёта.
Я как бы
заново пережил смерть Владислава Листьева. Я смутно помнил, как тогда,
в марте,
я схватил у Михеича взаймы денег и рванул, пьяный, в Москву — хоронить
сокурсника. Там тряс перед мусорами из оцепления корочкой Союза
журналистов,
кричал-убеждал, что учился вместе с Владом, однако ж на кладбище меня
так и не
пропустили. Побродил я, шатаясь, в неисчислимой толпе вокруг
Ваганькова, ни единого
знакомого по журфаку лица не встретил (они, как оказалось, прощались с
ним в
Останкино) и помянул Листьева в горьком пьяном одиночестве на вокзале,
чудом
избежав тенет патрульной милиции.
И вот теперь я, опять же с
недоумением, узнал —
убийц Листьева до сих пор не нашли, да и, судя по всему, уже не ищут. У
ментов
наших доблестных, видать, дела и поважнее есть. И хотя с Владом мы
друзьями не
были, смерть его внезапная и страшная оставила рубец на моём сердце —
тяжело
представлять мёртвым того, кого видел близко живым, весёлым,
жизнерадостным и
полным сил.
Но настоящий шок я испытал от
короткого сообщения
почти двухнедельной давности: оказывается, ещё 14 апреля, в тот день,
когда я
последний раз в жизни пил-опохмелялся пивом «Монарх», в Севастополе был
ранен и
через пару дней скончался редактор «Славы Севастополя» Владимир Иванов.
Убийцы-профессионалы подложили в урну у подъезда его дома бомбу с
дистанционным
управлением…
Я отбросил газету, вскочил,
заметался по комнате.
Володя Иванов! Когда я проходил практику в «Славе Севастополя», он был
ещё
корреспондентом. Мы с ним сошлись-сдружились с первого дня… И вот,
оказывается,
он дорос до редактора и вот как страшно, зло и нелепо оборвалась его
жизнь…
Да что же это творится
вокруг, а?!
— Ну, гады! — шептал я,
втирая обратно проступившие
слёзы и угрожая кому-то. — Ну, сволочи, погодите! Свиньи оборзевшие!
Сперматозоиды вонючие! Пидоры позорные!
От ругани слегка полегчало…
А чтобы ещё больше
уравновеситься, я на следующее
утро, умывшись, облившись и попив чайку, рванул за город. Сначала
аэропортовским автобусом, а там через речку на пароме. Я боялся, что
переправу
ещё не наладили, но паромщик уже вовсю потел под разыгравшемся солнцем
последнего апрельского дня. На своих дачках-огородах копошились в
оттаявшей
чёрной земле возбуждённые весной и свежим ветром барановцы. Я здорово
увозюкал
в грязи новые штиблеты, пробираясь тропками да переулками к своей
фазенде, но
сердиться-психовать особо не стал. Хорошо вокруг, очищающе смотрелось и
пахло.
И даже от этой самой грязи поздневесенней поднимались и шибали в нос
вкусные
ароматы пробудившейся земли.
Года за два до смерти-гибели
жены мы купли зачем-то
— хотя у тёщи дачи хватало на всех — эти пять соток луговой целины с
вагончиком, вскопали-обработали, огородили проволокой (не колючкой,
конечно,
простой мягкой проволокой) в пять рядов. Успели собрать и первый урожай
—
клубнички полведра, трохи огурцов-помидорчиков, несколько пучков
редиски да
десяток кабачков. В прошедшем годе я, конечно, здесь и не показывался,
даже
почти и забыл совсем, что я — землевладелец. А теперь мне и пришла в
голову
здравая мысль: вскопаю-ка я свой участок, придам ему
облагороженно-товарный
вид, да и толкну лимона за три — будет на что жить-поживать. К тому ж,
мне
сейчас полезно попотеть, проветрить голову от тяжких дум.
Наш старый, но вполне
симпатичный на вид вахтовый
вагончик, покрашенный в суровый суриковый цвет, стоял-возвышался на
железных
ободах колёсных цел и невредим, дремал за железными закрытыми
ставенками.
Замок, упрятанный под целлофановый мешочек, сохранился, не заржавел. Я
отвинтил-распахнул ставни, посидел на лежаке у окна, повспоминал:
именно здесь,
в этом убогом огородном пристанище, мы чуть ли не в последний раз в
жизни, как
ныне выражается молодёжь, занимались с Леной любовью. А потом,
счастливые,
забывшие на миг все наши ссоры-драчки бесконечные, побежали с хохотом
купаться
к озеру…
Лопаты-вилы-грабли были на
месте. Я снял брюки,
рубашку, остался в одних плавках, переобулся в рабочие бахилы и
принялся за
дело всерьёз. Земля, вспушенная уже пятикратной перекопкой, поддавалась
легко.
Я своей спецлопатой пахал огород так, что и шестирукому Шиве
какому-нибудь за
мной бы не угнаться. А лопата, как и вилы, и грабли, и тяпка, у меня —
чудо,
сам изобрёл. К каждому черенку я на манер лыжной палки приладил
короткую
кожаную петлю из старого ремня. В неё я продевал до основания запястья
протез,
перекручивал пару раз, черенок намертво срастался с левой рукой и —
даёшь ударный
коммунистический труд!
Осовелые дождевые черви
гроздями выворачивались вместе
с почвой из родимой влажной темноты и тут же, очнувшись, принимались
бойко
ввинчиваться обратно. Изредка лопата поддевала-выбрасывала на свет
Божий и полусонно-квёлую
лягуху-квакуху. Я осторожно подсаживал пятнисто-зелёную бедолагу на
плоский
штык и относил за ограду, на болотистый пустырь — живи-квакай, подруга!
Смешно,
конечно, но мне даже и червяков жалко было, когда лопата, разбивая ком
земли,
рассекала попутно и злосчастное, по определению Ожегова,
продолговатое мягкотелое бескостное ползающее животное… Вот именно —
животина: тоже
ведь живот-жизнь имеет, существовать-быть хочет.
Вскоре единственная моя
ладонь, несмотря на
рукавицу-верхонку, раскраснелась и поправилась, но зато голова работала
всё
яснее, шибче, толковее. Я обдумывал-составлял, не отрываясь от копки,
план
своего участия в этой беспределово-грязной жизни, бурлившей вокруг меня
—
протрезвевшего и задумавшегося. Соседей ближайших не было, так что
никто мне
обдумывать-размышлять не мешал.
Вконец умаявшись, я
присаживаюсь за столик на тонких
ножках-пеньках перед вагончиком — кривоватое занозистое изделие моих
полутора
рук. В свёртке у меня — бутерброды с сыром, в бутылке пластиковой —
остывший,
но чёрно-крепкий и густо-сладкий чай. Глаза, привыкшие к черноте земли,
щурятся
на белый свет. Я цепляю на нос затемневшие очки, осматриваюсь. Место
наше
садово-огородное со сказочно-таинственным названием Липунцы,
просто-напросто, —
рай. С одной стороны — раздольное луговое поле с дачными скворечниками
и
особняками, а за ним, через речку, на высоком яру громоздятся
дома-усадьбы
пригорода. С другой стороны неподалёку темнеет лес — с грибами,
ягодами,
птицами и мелким зверьём. Полусфера ещё не до конца просиненного неба
закрывает, кажется, весь этот мир от всех напастей и невзгод…
Но вот у самого горизонта, на
западе, появляются
ползущие по-пластунски серые тучки. Вот диверсантки! Наверняка к
послеобеду
нанесут дождишко, а я и зонт не захватил. Со стороны леса долетает
мощный
ровный рокот-гул и вырисовывается железный крестик самолёта. Раньше они
пикировали
на аэропорт за рекой один за другим, досаждая-надоедая рёвом, теперь же
за весь
день — первый и, наверняка, последний. Старичок АН-24 прямо над моей
головой
вырастает-пухнет, мигает-подмигивает сигнальными огнями, ревёт всё
натужнее и
недовольнее…
Вдруг
я слышу всверливающийся в уши тонкий
воющий звук, заглушающий рокот самолёта. Автодорога от нашего вагончика
через
два участка, за нею сразу — озерцо. Я вижу, как к нему подкатывает
«скорая» с
мигалкой и включённой сиреной. Следом подлетает и милицейский уазик. У
озера
толпятся люди. Что это там произошло-случилось?
Пока я натягиваю одёжку
(страсть как не люблю
светить на людях ремешками-подпругами протеза!), пока переобуваюсь,
трагическое
действо на берегу озера уже заканчивается. Я застаю финальную сцену: в
нутро
неотложки втискивают носилки с накрытым простынёй телом — на белой
материи
алеет-кровавится пятно. В канареечную машину с решётками запихивают
пьяного
мужика — тот упирается клешнями о край дверцы, корячится, орёт-хрипит:
— Первым он н-н-начал!..
Он-н-н!.. Пустите,
м-м-менты поганые!..
Два хилых на вид сержанта
никак не могут согнуть
амбалистого куражливого мужика. Толпа дачников молча следит-наблюдает.
Наконец,
один сержантик — видно-заметно, как ему неловко за позорную слабину — с
кхэком
бьёт сопротивленца по голове дубиной раза три, а второй уловчается
сбоку резко
и сильно воткнуть тому коленку под дых. Мужик сламывается, ахает и
поддаётся-вваливается
в клетку на колёсах…
Мне и расспрашивать не
пришлось: женщины-огородницы
вновь и вновь обсуждают вслух нелепую и жуткую историю. Два соседа по
участкам
приехали копать без жён, сразу скорешились и не столько вскапывали
грядки,
сколько чокались-закусывали: один припас водку, второй — первачок. По
дороге к
переправе устроились на берегу озерца в тенёчке под единственной
развесистой
ветлой допить остатнее да погутарить напоследок. Как водится,
заспорили, а
затем и разодрались — чёрт знает из-за чего. Один другого и перекрестил
лопатой,
разломил череп надвое. Потом постоял, покачиваясь, над свежим трупом
соседа-собутыльника, пораскинул мозгами своими над растёкшимися по
земле
мозгами дружка-приятеля, сбегал на ближайшую дачу-новостройку, приволок
четыре
кирпича, насовал в рубашку и штаны убиенному, спустил бедолагу в
ключевую
озёрную воду, руки обтряс… И невдомёк пьяной образине было, что на
другом
берегу мальчонка в камышах рыбачит, а у отца мальчонки в «Жигулях» —
радиотелефон…
Я шёл потом к парому и
представлял: а если бы не
мальчишка-рыбачок? Новое сообщение — пропал человек без вести. А я бы
летом
полез купаться: ныряю и вдруг натыкаюсь в зелёной глубине на что-то
мягкое,
холодное, склизкое… Бр-р-р! И как всё же бесценна
жизнь
человека! Она совершенно не имеет цены. Она — бесплатна, мизерна и
никчёмна.
Она не стоит и понюшки табаку.
Неужто и я вот так нелепо, ни
за что, ни за понюх
этот самый табаку сгину? Неужели ж и моё существование на этом белом
свете
оборвать-запретить так же легко и просто? А вдруг, и правда, — жить мне
осталось считанные недели и даже дни? Боже, помоги мне!
Спаси и сохрани!
4
Нежданно ко мне потекли
деньги.
Сперва я взял для пробы пару
билетов новой лотереи
«Русское лото» (уж больно название приманчиво!) и на один сразу выиграл
46
тысяч 400 рублей — мелочь, а приятно. А после праздников мне и вовсе
подфартило
— наклюнулся постоянный приработок. Я понёс в «Барановский курьер»
объявление о
продаже дачного участка в Липунцах. В этой новой рекламной газете
редактором
значилась какая-то незнакомая мне дама. И вдруг выясняется: на самом
деле всем
там заправляет Сергей Береговой, с которым мы вместе когда-то пахали в
молодёжке. Недолго, правда, месяца три перед моим уходом, но — всё же.
Он
пришёл тогда в редакцию со школьной скамьи, совсем юнкором. А теперь
вот,
оказывается, он уже бизнесмен, открыл-создал частный
редакционно-издательский
центр «Око» — выпускает газету, журнальчик, книжки за счёт авторов,
обменивает
квартиры, турпоездки за рубеж организовывает… Короче, от рыночной скуки
мастер
на все руки.
Никогда бы не подумал!
Сергей, Серёжа, полнотелый,
медлительный, малоговорящий, в пуленепробиваемых минусовых очках, с
тихим
застенчивым характером, так похожий на благодушного ленивца Винни-Пуха,
и вдруг
— предприниматель, новый
русский, руководит
коллективом,
зашибает деньгу…
Он и предложил мне делово:
— Я, Вадим, планирую газету
областной делать и не
только рекламной. Обозревателей ищу толковых. Ты не разучился ещё
писать?
— Разучиться-то, может, и не
разучился, —
покривился я, — но на газетную службу уже не гожусь — с тех времён ещё
тошнит.
— А кто про службу говорит?
Напишешь один-два-три
материала в месяц, на любую тему, страничек пять-шесть. За каждый —
пятьдесят
тысяч. Между прочим, это в десять раз больше, чем в «Барановке».
— Какой разговор! — мгновенно
согласился я. — Для
меня главное — свобода! Жди, через пару-тройку дней принесу пробный
текст.
Я хотел хлопнуть на прощание
Серёгу по плечу, но он
так солидно поправил очки, да к тому ж в тот момент заглянула в дверь
вальяжная
секретарша, так что я деловито пожал его мягкую руку и без тени
фамильярности
откланялся:
— До свидания, Сергей
Владимирович, до встречи!
Чудны дела Твои, Господи!
Впрочем, мне не шутилось.
Часть желчи и недоумения
я излил в первые статьи-обозрения для «Барановского курьера», уже в
названиях
сконцентрировав свою злость, неизбывную горечь — «Сумасшедший дом» и
«Слякоть».
Не очень-то и полегчало. Телевизор и газеты меня буквально бесили и
угнетали —
кругом объявились новые хозяева жизни, шуршащие зелёненькими, жующие
жвачку и
вальяжно щеперящиеся в салонах «БМВ», «вольво», «тойот» и прочих
«мерседесов». Всех
нас, остальных, они держали за быдло, обворовывали, грабили и унижали.
И
главное — всё делали в открытую, нимало не стесняясь и никого не боясь.
Меня
буквально взорвало известие газетное, будто частные торгаши аптечные,
расплодившиеся в Баранове, продают наркотики без всяких рецептов и даже
ребятишкам.
Я тут же оделся, выскочил на
улицу, побежал на
рынок. Стояла предобеденная майская благодать. Но погода меня не
радовала. Мне
почему-то приспичило, подпёрло, ну прямо-таки невтерпёж: самому
хотелось убедиться
— уж не врут ли, по привычке, газеты?
У входа в Дом торговли на
рынке расположилась
лотошница-коробейница с лекарствами — миловидная, интеллигентного вида
женщина
в очках, явно моложе меня, с подкрашенными хной волосами, умело и в
меру намакияженная,
в белом халате. Она доброжелательной улыбкой встречала покупателей,
охотно
объясняла-консультировала, показывала пузырьки и коробочки. О, кстати,
надо,
наконец, но-шпу купить, а то желудок временами так жестоко воспаляется,
что
просто — ну! Я посмотрел-пересчитал: в кармане завалялось девять тысяч.
Хватит.
Я приблизился, осмотрел бегло, но внимательно товар — сильнодействующих
средств, вроде, не видать… Хотя, много ли я в них понимаю? А вот и
но-шпа…
Батюшки! Маленькая упаковочка — 18600 рублей!
— Простите, — тут же сорвался
я в скандальный тон,
— вы но-шпу, случайно, поштучно не продаёте, а? А то у меня не хватает…
Провизорша самодеятельная
обескураживающе
улыбнулась:
— Увы, мужчина, извините —
правилами запрещено.
Я, чертыхнувшись, отошёл.
Если бы она губы поджала,
хамить начала — я бы вмиг сорвал злость… Вот что гады делают — на
болезнях
людей наживаются! Уж но-шпу в основном старики-старушки берут…
Встав неподалёку, на углу, за
продавщицами
мороженого, я принялся наблюдать. Вскоре к лотошной аптекарше подвалил
патлатый
парнишка в драных джинсах, поздоровался, склонился, что-то тихо сказал.
Она
кивнула-ответила. Пацан выудил из кармана деньги, пригоршню, протянул
целительнице. Та приняла, пересчитала, вынула из глубин коробки-лотка
какое-то
снадобье, отдала. Пацанчик схватил, зажал в кулаке, стрельнул по
сторонам
ожившим взглядом и вприпрыжку поскакал прочь.
Я догнал его у овощного,
цепко схватил за руку,
толкнул, растерянного, за колонну у входа в магазин.
— Ну-ка, покажи, что ты
сейчас в аптеке купил?
— Чего надо? —
вякнул-рванулся патлатик. — Отстань!
— Покажи покупку, — чётко,
убедительно попросил я,
поднимая его кулак поближе к очкам и сдавливая безжалостно тонкое
запястье.
Парнишка охнул, разжал
пальцы. На ладони лежали две
упаковки эфедрина. О нём как раз и шла речь в газете.
— И почём же прибрёл колёса?
— По штуке, — хныкнул
обалдевший юный токсикоман.
— За упаковку?
— За таблетку!
— Ого! Вот почем нынче опиум для
народа… А ты хоть знаешь, что можешь загнуться от такого
количества?
— Да ты чего, дядя? Мы ж
впятером скинулись — на
разок только и хватит балдануть!
— Ну, сегодня у вас не
получится. Пейте сок,
ребята!
Я засунул лекарство в карман
и повернулся уходить.
Наркоманчик бедняга аж взвизгнул:
— Ой, вы чего, дядя! Меня ж
враз щас затопчут! Мы
целый день бабки сшибали… Дядя, отдай!
Я вдруг вынул проклятые
коробочки, швырнул ему.
— На, дурак! Какая тебе
разница — сейчас затопчут
или через год от ломки сдохнешь. Пшёл вон!
Тот мигом подхватил
вожделенные колёса, рванул, как
на стометровку, даже не оборачиваясь. Я сплюнул. Действительно, не с
этим
малолетним идиотом и не так воевать надо: ему бы и вправду из-за меня
почки
отбили. А вот эту суку в медицинском халате наказать надо!
Дождавшись, когда возле неё
никого не оказалось, я
снял очки, взъерошил волосы, быстро подошёл, наклонился.
— Скажите, у вас что-нибудь такое
есть — для настроения?
Женщина, дежурно улыбаясь,
смотрела на меня,
пыталась вспомнить — где видела? Но вид мой её успокоил: всё ещё вполне
помятый, алкогольно-наркоманный. Да я ещё подпустил хмельной поволоки в
близорукие глаза и даже слегка пошатнулся.
— Эфедрин есть, адреналин в
порошках, — шепнула она
участливо.
— А покрепче чего-нибудь?
Фармацевщица замялась, но уж,
видно, сильно
захотелось не упустить клиента.
— Морфин. Последний — всего
десять ампул. И — два
флакона фторотана.
Я мысленно, запоминая,
повторил названия, выдохнул:
— Сколько за морфин?
— Поштучно не продаём,
упаковка — пятьдесят.
— Ох, у меня не хватает
сейчас! — разыгрался в роли
я. — Чёр-р-рт!
— Тс-с-с!
Женщина сделала каменное
лицо, отклонилась от меня.
Двое покупателей — семейная пожилая пара — принялись копаться в
лечебном
товаре. Я подмигнул позорной суке: мол, сейчас с деньгами приканаю и —
отошёл.
На книжном лотке, тут же
рядом, на
Коммунистической, я быстренько отыскал справочник «Лекарственные
средства»,
пролистал, как бы оценивая шрифты и бумагу фолианта, на всякий случай
проверил:
да, торгует дамочка настоящими наркотиками — стопроцентными,
убийственными.
Что же делать?
Я кинулся к
телефонам-автоматам на углу у рыбного.
Там, конечно, из пяти работало их только два — столпилась очередь, к
каждому
слову говорящего прислушиваются. Я побежал к кукольному театру. Там
единственный таксофон был свободен и действовал. Я накрутил 02.
— Дежурный, лейтенант
Дубягин, слушает.
— Понимаете, вот в чём дело,
— зачастил я (не умею
спокойно говорить по телефону), — тут одна женщина на Центральном рынке
наркотиками торгует!
— Кто говорит?
— Да никто не говорит — я сам
видел!
— Нет, кто со мной говорит?
Фамилия как?
— Да зачем вам моя фамилия? Я
вам просто сообщаю
факт: идёт открытая торговля наркотой!
— Героин? Соломка? Опий?
— Да нет — лекарства.
Аптечный лоток, а там она,
хозяйка, наркотические средства продаёт, без рецептов.
— Вы сами купили?
— Да нет, у меня денег не
хватило.
— Ну, вот — а как докажете?
— Да какого чёрта мне надо
доказывать?! —
возмутился я. — Я вам сигнализирую, что в центре города Баранова средь
бела дня
продают втридорога лекарства-наркотики даже и детям, вот и всё!
— Вот и всё! — передразнил
неведомый мне лейтенант
Дубягин. — Стучать мы все горазды — легче лёгкого…
— Дебил вонючий! Мент
поганый! Олигофрен! — взревел
я и треснул трубкой об рычаг. Семенящая мимо старушонка шарахнулась в
сторону и
перекрестилась.
Я рванул домой. От меня можно
было прикуривать.
Дома я, даже не разуваясь, протопал-проследил к столу в комнате,
схватил лист
бумаги, прыгающими строчками крупно написал-накорябал печатными буквами
почти
непечатно: «Сука
грёбаная! Если ты не прекратишь
торговать
наркотой — тебе будет худо! Береги детей!.. Бывший наркоман».
Про детей — это у меня
толково выскочило: я-то
покупателей-детишек имел в виду, а она, конечно, за своих родных
забоится. Ведь
есть, должны у неё, дряни паскудной, дети быть.
На рынке я подозвал сорванца
лет десяти, в
застиранной майке, неумытого.
— Мороженое хочешь?
— А то!
— Тогда утри сопли — ты ж
мужик! И — слушай: вот
эту записку отдашь во-о-он той тёте в белом халате. Сунешь молча в руку
и —
беги в ту сторону, не сюда. Понял? Обежишь вокруг Дома торговли, а я
тебя буду
ждать здесь уже с мороженым.
— С каким?
— Ну, это, брат, тебе решать
— какое хочешь.
— Ух ты! И шоколадное эскимо
в шоколаде можно?
— И шоколадное в шоколаде —
нет проблем. Беги.
Мальчишка всё исполнил в
точности. Я вручил ему
целых два вожделенных эскимо, не спуская глаз с барыги в халате. Она
читала-перечитывала послание, согнав улыбку с лица, оглядываясь по
сторонам.
Женщина даже вскочила со складного стульчика. И тут из универмага вышли
два
патрульных мента — сержант и рядовой. В тёмно-синей хипповой форме
нового
образца, в мягких приблатнённых кепи под французов, с пистолетами,
дубинками,
наручниками, рацией. Наркотница кинулась к ним, что-то защебетала.
Сержант слушал,
кивал, потом поднёс к губам рацию.
Патрульные ушли, а со стороны
отделения милиции,
из-за Дома торговли, к лотку уже спешил-поспешал старлей — высокий,
сутулый, с
громадными сивыми усами. Женщина протянула ему листок с моими
каракулями, жарко
заобъясняла. Ей то и дело приходилось отмахиваться от покупателей.
Вдруг она, продолжая
осматриваться вокруг, уперлась
в меня взглядом. Я и стоял-то шагах в пятнадцати. Она мгновенно узнала
меня,
ойкнула, дёрнула старлея за рукав форменки. Эге! Вот чего я не хотел и
не желал
— объясняться с легавым. За последние пьяные годы я не раз убеждался:
любой
разговор с ними заканчивается не в твою пользу. Их, видать, специально
этому
учат — прикапываться к человеку, доставать его по поводу и без повода.
Я мигом сам себе скомандовал
«кру-у-угом!» и попёр
сквозь толпу подальше и прочь. Оглянулся: мент, придерживая твёрдую
фуражку-аэродром
за тулью, поспешал вслед за мной, как жираф по саванне. Я поднажал,
протиснулся
в двери крытого рынка, проскочил торговый зал, но, вместо того, чтобы
выбежать
на улицу, тут же свернул налево, в зал коопторга, через второй выход
очутился
снова в рынке, в цветочных рядах, уже особо не суетясь выбрался опять
на
базарную площадь, прошагал делово мимо отделения милиции, на улицу
Красногвардейскую.
Сердце колотилось. На душе
скребли кошки —
ободранные и злые. Чёрт-те что! Решил помочь милиции родимой и самому
же от неё
приходится ноги делать. Или я уже совсем ничего не понимаю в этой
жизни, или
мир действительно сошёл с рельсов, дебильнулся.
Эх, сейчас бы
выпить-хряпнуть, да и унырнуть в
спасительный наркоз.
Душа горит!
5
И я выпил…
Крепкого горячего чаю с
лимоном. Такой напиток, как
узнал я из газет, англичане называют — чаем по-русски. А ещё из газет я
узнал,
что начальник нашей областной милиции генерал Джейранов обнаглел вконец
и
окончательно, плевал на всех и вся и на любое мнение общественное с
высокой
башенки своего особняка-замка. Дело в том, что генерал Джейранов в
самом престижном
районе города, почти в центре и аккурат напротив хибары многоквартирной
моей
тёщи по улице Энгельса отгрохал себе дворец по индивидуальному проекту
—
каменный, в два этажа, с башенками, мезонинами, террасами, флюгерами,
банькой и
гаражом.
А я всё ходил мимо, думал:
кто же это такой шибко
нагловатый в Баранове вдруг вылупился? Особняки, впрочем, в последние
годы
выскакивали-появлялись, как прыщи на щёчках семиклассниц, но всё больше
по
окраинам, по глухим улочкам, переулкам да тупикам, в пригороде. А тут…
Причём,
на встрече с журналистами на вопрос о строящемся замке Джейранов
невозмутимо
отбрехался: на строительство-де он взял ссуду в банке,
работяг-строителей будто
бы нанимает за свои деньги, документы-бумаги на дом все у него в
порядочке.
Что к документам строительным
комар даже малярийный
носу не подточит — в этом мог сомневаться только последний какой-нибудь
кретин
в припадке воспалённого слабоумия. И ведь, действительно, никто, судя
по всему,
не брался доказать, что особняк у главного мента губернии, конечно же,
полуворованный,
и возводят его от темна до темна да без выходных отнюдь не масоны
доморощенные, а совсем даже подневольные
каменщики. И
меня особенно почему-то бесил наглый выпендрёж архитектуры — башенки,
флюгерки,
резные карнизики, оконца-иллюминаторы… Гад разъевшийся как бы
демонстрировал
этим своё гиперпрезрение к нам — нищей обывательской черни.
Я, написав-составив очередной
дневник, лежал на
диване и думал, ломал бедную свою головушку. Конечно, с аптекаршей я
сглупил —
не с того конца начал. Она лишь винтик, пешка, шестёрка. Главная гниль
— в
другом месте…
Под телефоном, к счастью,
сохранилась старая
алфавитная книжица-тетрадь, где вперемежку моей скорописью и крупной
вязью Лены
писались-фиксировались телефоны и адреса знакомых. Я отыскал координаты
Люды
Ерофеевой, приятельницы жены, — она служила-работала в ОБХССе, а как
по-теперешнему эта служба милицейская называлась, я уж и не знал.
Людмила
звонку обрадовалась — сколько раз мы втроём кейфовали у неё дома за
бутылочкой
и чаем. Поболтали. Замуж она так пока и не вышла, живёт-вековует одна,
горя не
знает, дослужилась до майора.
— И сколько сейчас майор
нашей доблестной милиции
получает? — как бы между делом усмехнулся я.
— Ой, да чего там — и
миллиона нет! Тысяч восемьсот
получается.
— Фью-ю-у-у! — присвистнул я.
— А сколько ж тогда
ваш главный генерал зарабатывает?
— Точно не знаю — миллиона
полтора…
Вот оно как! Значит, менты
очередную новую форму
себе придумали-пошили, миллионы огребают при минимальной зарплате в
полста
тысяч, особняки за сотни лимонов громоздят-возводят, а преступники
плодятся и
жируют, словно тараканы да клопы и вовсю хозяйничают в городе...
Признаюсь, план у меня созрел
нелепый и, вероятно,
смешной. Но я понял-почувствовал: если я что-нибудь не предприму, не
выплесну
обиду и даже отчаяние — я или сорвусь в запой, или самоубьюсь. У меня
от
ненависти и злости горло перехватывало — вот до чего дошло. Я дышать
временами,
наразмышлявшись, начинал как астматик — с судорогами.
Первым делом я отправился к
тёще. Вернее, не к
тёще, конечно, а к её дому. С Ефросинией Иннокентьевной мы встречались
за
последний год раза два — на улице. Я лыко каждый раз вязал плохо, так
что
разговора-беседы не получалось. Она всё же подозревала меня — или это
мне лишь
чудилось? — виновным в гибели дочери. По крайней мере, домой ко мне она
не
заглядывала. А я, хотя по-прежнему доподлинно и безусловно чтил-уважал
её,
навязываться не имел охоты.
От ворот тёщиного дома я
внимательно рассмотрел
генеральский замок. Работы заканчивались, даже стёкла уже
блестели-посверкивали
в вычурных рамах. Строители возюкались внутри дома и асфальтировали
двор. Забор
был без просветов и щелей, но почему-то низковатый, с мой рост —
хозяин-барин,
видно, хотел-желал всю красоту миллионерского особняка выставить
напоказ. И это
хорошо. Не хвастливость нувориша в мундире, конечно, а то, что забор
невысокий
— это мне на руку…
Я так увлёкся
рекогносцировкой, что невольно
вздрогнул от тихого голоса за спиной:
— Здравствуйте.
Я оглянулся — Иринка. В
коротком сарафанчике, уже
загорелая. За год она вытянулась в тростиночку, поди ростом догнала уже
мать-покойницу.
— Здравствуй! А почему ты
вдруг ко мне на «вы»?
— Не знаю, — смутилась
девочка. — А вы к нам?
— Не «вы», а «ты»! — почти
всерьёз вдруг
рассердился я. — Вообще-то, к вам. Бабушка дома?
— Дома.
— Работает?
— Нет, она одна.
— А ты почему не в школе? Ты
же уже учишься?
— Учусь, во втором классе. А
сегодня ж —
воскресенье.
— Ах да — совсем вылетело! А
Шура где?
— На речке.
— А тебя почему не взяла?
— Она к экзаменам готовится,
говорит — мешать буду.
— Ну, пойдём.
Ефросиния Иннокентьевна
варила борщ. Она при виде
меня оживилась.
— Ого, какие гости!
Я вдруг
смутился-заоправдывался, подхватив из-под
ног рыжего кота Фунтика, который был когда-то моим:
— Мимо вот шёл — попить
захотелось.
— Попить или выпить?
Я придушил подначку серьёзным
тоном:
— Не пью я теперь, Ефросиния
Иннокентьевна.
— Давно ли?
— С пятнадцатого апреля —
ровно месяц.
— Да что случилось-то?
— Напился. По горло. Хватит.
Она пристально в меня
всмотрелась. Я снял очки,
подставил всего себя.
— Ну, поздравляю, коли так.
Есть будешь? Борщ уже
готов.
— А почему бы и нет?
Тёща этот анекдот, видно, не
знала. Я уже тонул в
собственных слюнях — вкус горячего домашнего борща я помнил смутно.
Первые
десять ложек я заглотнул молча и только потом, умерив пыл, смог
пошутить:
— Вы, я вижу, анекдотец не
слышали про «нет»? Это
гость незваный засиделся до ужина. Хозяин, скрепя сердце, спрашивает:
«Вы с
нами отужинаете?» Гость отвечает: «А почему бы и нет?» Хозяин
облегчённо
вздыхает: «Ну, нет так нет, тогда — до свидания!» Ха-ха-ха!
Ефросиния Иннокентьевна
поддержала смех,
улыбнулась, предложила добавки. Я осилил и вторую чашку,
обглодал-обчистил и
сахарную косточку, успевая в перерывах меж глотками пунктирно поведать
и об
«Оптималисте», и о Шичко, и о Леонарде Петровиче Лифанове…
— Молодец! — похвалила бывшая
тёща. — Давно бы так.
А то я, грешным делом, крест на тебе поставила.
— Да уж ладно… — махнул я
рукой и перевёл на
другое. — А как вам, Ефросиния Иннокентьевна, дворец напротив вас? Не
раздражает?
— Мне что — забот больше
нету? У меня вон Витька
почти такой же строит.
— Какой Витька? — я спешно
подумал: опять, не желая
стареть, Ефросиния Иннокентьевна хахаля завела.
— Да — Виктория, дочка. Ты
чего? В Загуляе, на
берегу реки возводит — уж первый этаж готов.
— Она, что — замуж выскочила?
— Какое там — кукует! Шурка,
я чувствую, скорей её выскочит
— уже женихи в дом толпами ходят.
— А где ж Виктория деньги
взяла?
— О-о-о, она ж теперь первый
зам генерального
директора коммерческого банка «Эльдорадо». Огребает — будь здоров. Вот
надеется
отгрохать замок, да и приманить какого-нибудь рыцаря. Машина уж давно в
гараже
стоит…
Ну, ты смотри: устраиваются
же люди! Эхма, для кого
разруха-перестройка, а для кого и новостройка.
Иринка, всё время молчавшая и
пожиравшая меня
своими серыми ясными глазищами из комнаты, вдруг увязалась проводить
меня до
калитки. Я приостановился на тротуаре, смущённо погладил её по светлым
прядкам.
— К матери-то ездите на
могилку?
— Ездим. На той неделе ездили
— птичкам печенье
крошили.
— Ну-ну… — в горле у меня
запершило. — Я на днях
зайду за тобой — вместе съездим, цветов отвезём. А сейчас… на вот — на
жвачку,
на мороженое.
Я вынул из кармана
десятитысячную бумажку, неловко
сунул Иринке в руку. Она исподлобья глянула мне в глаза.
— Спасибо… Спасибо, папа!
Вспыхнула и убежала.
Я, забыв даже ещё раз кинуть
взгляд на проклятый мусорный особняк, поплёлся
домой. Вот гадство — нервы ни к
чёрту стали! По малейшему поводу — в глазах пелена да туман.
С такими нервами — не
навоюешь…
6
Я рванул в Будённовск.
Тогда ставропольский город,
тёзка нашего,
чернозёмного, ещё не прославился так кроваво, так что название звучало
вполне
мирно, но на свалке будённовского завода синтетических смол имени
30-летия
Кубинской революции вполне можно было разжиться взрывчаткой. Ещё в пору
моей
комсомольско-журналистской юности я писал материал о том, как
пацаны-будённовцы
раздобывают на этой свалке пироксилин и калечатся самодельными бомбами.
Как и
ожидалось, изменений не произошло: я вмиг отыскал почти полный бумажный
мешок
лишь слегка подмоченного порохового сырья. Без проблем я наскрёб из-под
затвердевшей корки-панциря в целлофановый пакет килограмма полтора
дармовой взрывчатки.
Уже дома, в Баранове, на
рынке я вычислил бедового
мужика — в чёрном глухом пиджаке с медалькой «20 лет победы над
Германией» на
лацкане, — без суеты, солидно ожидающего толковых покупателей. Не
брился он уже
дней шесть и то ли ещё не протрезвел, то ли уже опохмелился. Торговал
он
всякими шнурами-проводами.
— Добрый день, отец!
— Добрый, ежели не шутишь.
Я понизил голос, хотя вблизи
никого не было:
понедельник — выходной на рынке день.
— Бикфордов есть?
Мужик нимало не удивился.
— У нас всё есть.
— Почём же?
— Сантиметр — тыща…
Делавар небритый, увидав, как
я прояснел лицом и
охотно полез за деньгами, вдруг продолжил:
— …по обычным дням. А сегодня
— две.
— Это почему?
— Ну, так выходной же:
оштраховать могут — риск.
Я сплюнул, отдал тридцать
тысяч без ропота — не
стоило слишком длить сцену, глаза мозолить свидетелям. Уж, конечно,
пропойца
этот в милицию не побежит, но лучше на всякий противопожарный случай
подстраховаться.
Сначала я хотел набить
пироксилином бутыль из-под
шампанского, что осталась на память о Дарье Михайловой, но резонно
поразмыслил:
стеклянные осколки — это несерьёзно. Один пшик получится. И тут я
вспомнил: под
ванной должен валяться старый сломанный сифон. И точно — отыскался.
Голубой
металлический шар идеально напоминал формой пушечное ядро или бомбу
времён
мушкетёров. Сколько газировки из этого сифона мы выпили! А какой
отличный сироп
делала-варила Лена из апельсинов — никакой ядовитой забугорной фанты не
надо!..
Набрав на соседней стройке в
газетный кулёк опилок,
я набил сифон до половины, сверху насыпал пироксилин, приладил шнур,
вынув
кончик ровно на десять сантиметров. Шнур я укрепил в горле сифона
бумагой и
залил загустевшим клеем «Момент» — засохнув, он зацементирует шнур
наглухо.
Главное — чтобы фитиль удержался во время удара при падении.
Бомбу свою я упрятал пока
обратно под ванну, за
загородку. Затея зряшная, но для очистки совести необходимо сперва
провести
мирные переговоры — ультиматум испробовать. Я сам себе поражался — как
я всё до
тонкостей продумал. Недаром, выходит, всяких крутых детективов-боевиков
по
ящику насмотрелся. Свой почерк, а тем более шрифт-почерк моей машинки,
я выдавать-обнаруживать,
само собой, не желал. Бритвочкой я из газетных заголовков навырезал
отдельные
разнокалиберные слова. Газеты же сразу смял-скрутил в свёрток, вынес в
мусорный
бак. Затем отправился на главпочтамт. Там я в телеграфном отделении
умыкнул
пару бланков телеграммных и перешёл в почтовый зал.
Раньше, бывало, клей на
столах свободно стоял,
теперь же из-за спин очереди, особо лицом не мелькая в окошечко,
пришлось
попросить — якобы конверт подклеить. В уголочке зала, за столом, где
никого не
было, я накапал на один бланк лужицу клея и, быстро проводя по ней
изнанками
полосок, составил-наклеил на второй бланк текст: «Генерал,
срочно подарите-отдайте особняк ворованный городу, обществу.
Иначе будет худо. Доброжелатель». На конверте я
наклеил лишь одно слово — «Генералу».
Я знал, где живёт-доживает
Джейранов последние дни,
готовясь к новоселью. Письмо я бросил в его ящик почтовый и решил ждать
ровно
неделю. Чего ждать?..
Глупо, конечно. И самому
смешно.
Через неделю, в ночь на
понедельник, я вышел из
квартиры в полвторого ночи с холщовой раздувшейся сумкой в руке.
Какой-нибудь
случайный свидетель вполне мог подумать, будто я пру куда-то по ночным
улицам
арбуз или кочан капусты. Я предусмотрительно свернул не на Энгельса, а
на
параллельную ей Орлезмеиную. Вообще-то эта барановская стрит полностью
именовалась
— улица Белого Орла и Мудрой Змеи и была названа когда-то в честь
вождей-лидеров
североамериканских индейцев, борющихся за свои права. Но обыватели
местные
быстро окрестили её Орлезмеиной для экономии языка, привыкли так её
именовать и
даже возвращённое новыми властями прежнее её ископаемо-досоветское
название —
Базарная — никак вновь не прививалось.
Я вышагивал по пустынной
Орлезмеиной в темноте.
Свет теперь в городе экономили, и уличные фонари ночью тоже отдыхали.
Однако ж
вполне сносно подсвечивал совсем почти состарившийся и истончившийся до
буквы
«С» месяц — небо после вечерней грозы очистилось. О дневной неимоверной
жаре
под сорок в тени и помину не осталось. Дышалось легко, свободно и
празднично.
Шёл я — если вещи называть
своими именами — на
преступление. Но чувствовал себя бодро, хорошо и покойно. Я ж не царя
убивать
иду, да и вообще не убивать, а лишь — слегка проучить-озадачить одного
из
новоявленных хамов, жлоба, возомнившего себя хозяином жизни. Я сознавал
себя
этаким Робином Гудом или Дубровским…
Вдруг я запнулся и охнул:
Господи, а — спички-то! Я
ж не захватил спички. Да у меня в квартире их и нет — они мне при
электроплите-то без надобности. Нет, правду говорят: мелочи губят,
порой,
великие дела! Что же — возвращаться, откладывать дело?.. Дурной знак!
И тут (нет, всё же Кто-то
помогал мне!) я увидел-разглядел на лавке у ворот следующего дома
лежавшую
навзничь фигуру. Я приблизился: так и есть — мужик пьяный.
Прихрапывает,
перегар от него — на гектар. Я легонько толкнул пьяное тело.
— Эй! Дружище! Э-эй!
Он лишь замычал. Я охлопал
его одежду — в брюках
громыхнули спички. Я вытащил коробок, отсыпал половину, отломил кусочек
полоски
зажигательной и всё это сунул болезному обратно в карман, а то он с
утрешка без
курева окочурится. Коробок же с оставшимися спичками для надёжности
спрятал в
сумку.
Через десяток минут я стоял
уже под забором
объекта. Сторожа я не боялся — спит, конечно. Притом, я знал-выследил
уже, что
цербер ментовский обитал в гараже, за домом. Пока выскочит, пока
очухается —
шнур уже дошипит. Сперва я хотел запузырить снаряд в узко-вертикальное
— на два
этажа — окно левой круглой башни, но уже тут, на месте, забоялся: вдруг
не
попаду, и сифон мой отскочит, взорвётся-пропадёт втуне.
Раздумывать было совершенно
некогда. Да и опасно. Я
огляделся, вынул бомбу из сумки. Поставил на тротуар под самым забором.
Вытащил
спички, а сумку сразу скомкал и сунул в карман брюк. Присел, прижал
коробок
большим пальцем протеза к колену, шаркнул — спичка сразу загорелась.
Пальцы, признаться,
подрагивали. Я подпалил фитиль. Боевой огонёк вспыхнул, шустро
зашипел-побежал,
пожирая змейку шнура. Я подхватил тяжёлый шар правой рукой, вскочил и с
размаху
— не как ядро спортивное, а как диск, из-за спины — послал-швырнул в
большое
окно. И тут же рванул через дорогу.
Сзади громыхнуло-зазвенело
стекло. Я влетел в
калитку тёщиного дома, юркнул в сад, и тут же за спиной
шарахнул-треснул взрыв.
Бог мой — словно атомная бомба! Аж уши заложило. Я ещё шибче наддал,
перескочил
через заборчик в чужие сады-огороды, перевалил через ограду опять на
Орлезмеиную и во все лопатки ударил в сторону дома. У меня было в
запасе
четверть часа — не более…
Только б не встретить
патрулей! Только б не
встретить!
Вдруг в голове выстучалось в
такт бегу: «Бежит
поэт — невольник чести!..» Ха-ха
— поэт! Это ты, парень,
в Москве поэтом был… И сам же на себе крест поставил…
И тут мысли мои
оборвались-заиндевели. Навстречу
мне по улице мчалась машина. На крыше её вертелась-маячила сине-красная
милицейская мигалка.
Вот и всё — копец!..
<<<
Часть 3. Гл. IV
|