Николай Наседкин
ПРОЗА



АЛКАШ 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ



Глава I

Как я бросил пить



1


С субботы, с 15 апреля 1995 года, я, Неустроев Вадим Николаевич, начал новую жизнь.

В день этот — опять солнечный, ярко-весенний — я вообще не выходил из дому. Сразу с утра совершил подвиг: в пластиковой бутыли плескалось на донышке со стакан заморского «Монарха», и я, давясь слюной, выплеснул пенистое желанное лекарство в раковину. Затем ухватил с лоджии прохладную бутылочку родимой «Барановской», отколупнул пробку о край радиатора и выпил-выглотал с восторгом щекочущий нёбо и взбадривающий все фибры души минеральный эликсир.

До вечера я потягивал при каждом девятом вале тошноты минералку, перелистывал старые зачитанные книги, дремал-подрёмывал под бубнёж радио и медленно, но верно возвращался-приходил в себя. Раза два-три пришлось через не могу, из последних силёнок себя скручивать, приклеивать приказательно к матрасу: не пьющим даже и не понять, что это такое — мучиться-вертеться с крутой похмелюги, имея при этом ворох денег и возможность затовариться на первом же углу. О, за такие подвиги надо орден давать или, по крайней мере, медальку «За антипохмельную доблесть». И — подкидывать льготы коммунальные.

В воскресенье я почувствовал себя вполне молодцом — почти воскресился. Ведь в нашем, алкашном, деле чтобы из запойного пике выйти, самое лучшее средство лекарственное — время, ровно 24 часа, один всего оборот Земли вокруг своей оси. А там внутри тебя уже человек проклёвывается, гомо трезвикус рождается, способный уже отвечать за свои поступки. С утрешка я сразу же спроворил пару марш-бросков на рынок, притартал домой кучу покупок: пластмассовое красное ведро и такой же ярко-пролетарский тазик, швабру, веник, беремя стирального порошка и всяких новомодных чистящих паст. Кроме того, прихватил и самой необходимой посуды: набор жёлтых кастрюлек в цветочек — пожизнерадостнее, сковороду с тефлоновым покрытием — по рекламе запомнил, расписной под хохлому чайник со свистком, фарфоровый заварник с петухами на боках, пару чашек с блюдцами ему под стать, ложки-вилки из нержавейки и набор кухонных фигуристых ножей.

Уже к обеду у меня отламывалась поясница, зато прищуривались против воли глаза: берлога моя прямо-таки засверкала давно забытой первозданной чистотой. Запасными своими и тщательно сберегаемыми до сего дня портками я с наслаждением отдраил каждый уголок. Хотел сначала джинсы в дело пустить, но они так заскорузли, что я одной рукой их бы не отжал. Рубашку одну пустил на мелкие тряпки — для окон, раковин, ванны. Ужас, сколько набралось-поднакопилось мусорной дряни — три полных ведра оттащил на помойку.

Только я, исходя трудовым потом, запарил, наконец, хвалёный рис «Анкл Бэнс», заварил крепкий и, судя по цвету и аромату, если не индийский натуральный, то вполне грузинский чай — в дверь задолбили. Вот ведь мать вашу так! Глянул в глазок: так и есть — Волос-сука. Картина Репина — «Не ждали».

Я накачал в лёгкие воздуху, собираясь сразу и без церемоний послать его колбаской по Малой Спасской, но он, осклабившись на скрежет замков, упредил меня — вскинул два растопыренных пальца вверх, приветствуя по-хэвиметловски, тряхнул белесыми сальными прядками, свисающими от лысины к покатым плечам, сверкнул жизнерадостно круглыми, как у Леннона, очочками.

— Хэлло, бэби! Ты чё, совсем трезвяк? Отпад! Я тут мебелишку притащил, в натуре. Столы-диваны и прочую муру. Шеф послал. Везёт тебе на халяву! Показывай, куда чё ставить, в натуре.

Волос чуял мою гипернелюбовь — суетился больше меры, тараторил. Впрочем, услышав про «мебелишку», я чуть отмяк. Оперативно работают, архаровцы.

Через час мою резиденцию было не узнать. В нише на месте матраса громоздился толстобокий раскладной диван в густо-багровой обивке. Под окном устроились два его сынка-кресла, между ними — полированный тонконогий столик. Слева вдоль стены разгромоздилась стенка светлого дерева с инкрустацией, а справа — раскладной стол и мягкий красный стул с гнутыми ножками. Не забыл Борода и про гардины, цвет, правда, подобрал дурацкий — кроваво-красный, раздражающий. Почти такие же когда-то уже висели у нас — будоражили-злили семейные нервы.

Ничего-ничего, со временем сменим…

На кухне на старые шурупы подвесились новые шкафы, а следы прежних столов на линолеуме закрыли столы свежекупленные — два тумбовых и один обеденный, на ножках. Весь гарнитур кухонный — стерильно-белый, будто больничный. Да-а-а, всё же лишил, видно, Господь вкуса этого нувориша Михеича — не мог с Валерией мебель выбрать. Ну, да ладно, что-то шибко уж я привередлив стал.

— Ну, как — клёво? — потёр ручонки радостно-суетливый Волос. — Фраерам-то кинь на пузырёк, ты ж теперь с хрустами. А то и на два — вместе и раздавим, мебелишку обмоем. Лады?

«Фраера», два угрюмых амбала с уголовными вспотевшими мордами, стояли в прихожей молча, ждали.

— Пить, Виталий Батькович, вредно, а особливо тем, у кого здоровье хиловатое. А ребятам — что ж… Ребята поработали… ништяк. Так, кажется, на твоём языке? Спасибо, братцы-уголовники, вот вам десять кусманов на горючее. Или как — тыщи сейчас уже не кусками, а штуками называют? Ну, да всё равно.

Я протянул крайнему битюгу радужную бумаженцию. Волос, задетый, видно, намёком на свою дохлость, покривил тонкие сиреневые губёшки.

— По фене ботать — это тебе не стишата кропать.

— Да-а? — ухмыльнулся я. — Ты, Волос, шкеры путяные напялил, а гонишь лажу. И любой фартовый блатарь может назвать тебя базАрилой, дрефлом и дятлом за то, что ты не по делу фраеришься и сам ещё не наблатыкался на фене ботать. Так что не бери меня на пОнял да на бздюху и сам не бери в голову, а бери лучше за щеку. Не трепездонь больше на халяву да не гони порожняк — усёк?

Волос поддёрнул шкеры — затёртые штаны-варёнки, поправил на носу битловские очочки, подскочил ко мне, брызнул слюной.

— Ты меня на пОнял не бери — пОнял? Видал я фраеров покруче! — он оглянулся за поддержкой на амбалов, те стояли посторонне, переминаясь, тосковали в предвкушении водки.

— Вот что, Волос, — сказал я жёстко, — иди-гуляй, не зли меня. И передай Михеичу, чтобы он ещё холодильник подкинул — скажи, я ему за это книжки все подарю-оставлю. Понял?

— ПОнял, пОнял… — ворчал шакал шестёрочный, выгребаясь вслед за грузчиками вон. — Всё на понял берёт, блатарь хренов!

— Иди, иди, — подтолкнул я его в костлявую спину, — учи азбуку!

Странно, я знал уже достоверно, что Волос, этот хиляк глистово-аскаридный, вполне может человека убить, да уже и убивал. Больше того, я и знал-предчувствовал, что когда подступит последняя минута, убивать меня будет именно Волос. Но страха перед ним я совсем не ощущал — ни капелюшечки. Вот Михеич — да! Перед тем я позорно вибрировал в коленках, особенно — в состоянии похмельной прострации.

Впрочем, с похмелья я вообще всех и каждого боялся-опасался, становился робким скорлупчатым насекомым.

На понедельник я наметил совершить капитальный рейд по магазинам. Однако ж совсем забыл-запамятовал, что торгаши, не в пример истым иудеям и правоверным христианам, отдых назначили себе не на субботею и не на день воскресный, а именно на тяжкий день понедельник. Только некоторые коммерческие лавки, хозяева которых, судя по всему, и вовсе ни во что не верили, кроме золотого тельца, распахнули свои железные двери и решётки. Но уже на втором комке я решил прекратить свой покупательный великий поход — не по Сеньке шапка.

За более-менее приличные брюки (а я искал более-менее приличные) купцы-демократы драли-требовали без малого двести тысяч, за рубашку — не менее полтинника, туфли оценивались ещё дороже брюк…

Ничего себе разогнались!

Короче, в этот многотрудный день понедельник я сумел лишь постричься да набрать кошёлку продуктов на первое время — консервов, вермишели, сыра, яиц, копчёной колбасы… Копчушку мне бы и не надо — желудок, отходя от спиртовых обезболивающих промываний, взялся сигнализировать, теребить-тревожить зудом, жжением и колотьем. Да что же делать, если холодильника пока нет, а может быть, и не предвидится. Впрочем, стоп: кровь из носа, а надо с капиталиста этого поганого, с Карла Маркса вонючего, стребовать холодильный агрегат. И — не менее, чем двухкамерный! Могу я напоследок покуражиться? Предсмертные-то желания своих жертв, говорят, даже африканские людоеды выполняют.

Во вторник я первым рейсом в магазины закупил подушку, одеяло и постельное бельё — простынки, наволочки, пару пододеяльников. А потом всё же и прибарахлился. Конечно, можно было бы в жизнь новую вступать и в том же парадно-выходном тёмном костюме-тройке, что великими стараниями сохранялся у меня, но теперь он перешёл в разряд повседневной одежды (ибо джинсы заношенные и свитерок полуистлевший я без жалости выкинул в мусорный бак), да и, признаться, он уже позорно заблестел-залоснился на локтях и коленях. Вот я и разорился на серые брюки пошива Барановской швейной фабрики всего за 52 штуки и вполне, ну очень даже вполне приличные. Затем я приобрёл светло-серый лёгкий пуловер и четыре однотонные рубашки — кремовую, светло-голубую, розовую и салатного цвета. Долго пришлось отыскивать сносные и по цене и по виду мокасины, но таки отыскал — светло-коричневые, с рантом, на рубчатой подошве.

Нормалёк!

Солнце весеннее уже всерьёз переваливалось на летний бок, так что на куртку или плащ я разоряться пока не стал, но прикупил зато зонт буквально задаром — всего-то двадцать с небольшим тысчонок. Ну и набрал, конечно, маек, трусов, носков, платков носовых и даже один галстук. Не забыл и про новые перчатки, опять светло-коричневые, тонкие: левую — на протез; правую — на осень. Ну и, самое главное, отхватил в «Оптике» готовые очки в моднячей и удобной оправе, фотохромные, с моими — минус тремя — диоптриями. И уж совершеннейшая роскошь: подарил я себе к прошедшему дню рождения наручные часы-будильничек, нашенские, расейские, почти такие же, как были раньше у меня — «Полёт». Да к ним — ремешок мягкий, кожаный. Не люблю и никогда не любил почему-то браслетов — даже и золотых. Часы я, между прочим, наловчился носить прямо на протезе, чуть повыше перчатки.

На всё это меня ушло чуть больше четырёхсот штуковин, то есть эквивалент двух пар дурацких коммерческих шкер. Так что я и впредь твёрдо решил плевать на эти грабительские спекулянтские комки и — да здравствует госторговля!

Домой я прилетел вприпрыжку, всё перемерил-перенадевал, вертясь девчонкой-модницей перед дверцевым зеркалом из новой стенки. Настроение было — тру-ля-ля! Эх, обмыть бы сейчас! За каждую обновку по глотку и — в отпад…

Я заразительно сам себе в зеркало расхохотался.

 

2

 

В половине шестого я уже дотошно изучал ценники в витринах гастронома на Коммунистической.

Клуб «Оптималист» прятался где-то во дворе, за магазином — я ещё не решался к нему приблизиться. Я весь сверкал и скрипел обновками. Нацепил-подвесил даже галстук под пуловер. Мало того, я по дороге к «Оптималисту» тут же, на барановском Арбате, приобрёл для солидности ещё и пластиковый чёрный дипломат с кодовым замком за девяносто тысяч, набил его тетрадями, авторучками, фломастерами. Короче, если бы меня в тот момент встретил какой-нибудь мой бывший собутыльник, да тот же Волос-пристебай, — он, думаю, нипочём бы меня не признал в этом галстуке, тёмных очках и с атташе-кейсом в потной руке.

Предстояло самое трудное: переступить порог «Оптималиста». В генах, в крови у меня, совкового выкормыша, сформировалась-утвердилась установка страха и стыда: пьянство — порок, скрывай свою тягу к спиртному, алкоголизм позорнее сифилиса, педикулёза и шизофрении вместе взятых. Пока ты не признаёшь себя алкоголиком, врёшь, скрываешься и боишься, ты — человек. Только самые распоследние алкаши перестают стыдиться своего порока. Запомни: алкоголик не тот, кто пьёт и хлещет без меры и через край, а тот, кто не умеет этого скрывать.

И тому, кто не умеет, остаются два пути: загреметь принудительно в ЛТП — лечебно-трудовой профилакторий, а попросту говоря, концлагерь для беспробудных и поднадоевших родичам пропойц, или самому, поддавшись уговорам тех же родичей и остаткам собственного разума, понести кровные денежки кодировщикам, торпедировщикам и прочим эсперальщикам, обещающим излечить тебя за полторы секунды.

Что ж, я знаю лично четверых алкашиков из Дома печати, совершенно запойных, которые смотались однажды, ещё в 1983-м году, в Феодосию к знаменитому Довженко, коего ныне знают и чтут пошибче, чем однофамильца-киношника, и закодировались у него. Действительно, двое из них с тех пор абсолютно не употребляют, но стали совершенно другими и весьма странными людьми: достаточно сказать, что оба они в новейшие сейчасные времена превратились в ярых демократов российского розлива, то есть — в дерьмократов… Ещё один — пожил сухим годков пять-шесть и снова унырнул в периодические запои. А четвёртый, тоже, видать, ещё не налакавшийся, ежегодно раскодировывается, месячишко в отпуске пьёт-гуляет, а потом опять бежит к какому-нибудь ученику Довженко, к хозяину ключика-кода своих мозгов…

Да ведь ежу понятно, что нельзя безнаказанно, что это супротив Бога — допускать в свой мозговой центр постороннюю волю, зомбироваться добровольно, да ещё и — за свои же кровные. А уж про «торпедо» и «эспераль» даже и разговора нет — судьба Владимира Семёновича Высоцкого ярчайшая тому антиреклама…

Да, впрочем, чего я буду рассусоливать. Я уже потом, вернее — сейчас, буквально на днях опубликовал в еженедельнике «Барановский курьер» статью-размышление на эту тему. Думаю, для истории — и, так сказать, всеобщей, и конкретной моей Судьбы — стоит привести её здесь целиком. Тем более, что она невелика по объёму:

 

МЕЖДУ НАМИ, АЛКОГОЛИКАМИ

 Не спеши злорадно ухмыляться, читатель: речь и — о тебе. Все мы алкоголики: бывшие, действующие и перспективные. Встречаются, конечно, и убеждённые трезвенники (в основном — среди слабого пола), но подобные исключения только лишь подтверждают правило: все мы — алкоголики, то есть люди, употребляющие в пищу алкоголь.

Незабвенный А. П. Чехов горько пошутил однажды, мол, водка — белая, но красит нос и чернит репутацию человека. Сам Антон Павлович, к слову, в молодости не чужд был выпивки в редкие свободные минуты и в кругу друзей. Но дай Бог так пить каждому, как пил подлинный интеллигент Чехов — умеренно и аккуратно. А в последние годы, уже будучи больным, он, разумеется, и вовсе объявил для себя сухой закон. Чего не скажешь о двух его братьях, каковые упились и от водки же и сгинули прежде времени. А ведь такие талантливые тоже люди были!

Впрочем, давно подмечено в народе, что зелёный пресловутый змий ужаливает и душит в своих алкогольных кольцах-объятиях как раз чаще всего умных и талантливых. А Ф. М. Достоевский даже высказал устами своего героя штабс-капитана Снегирёва («Братья Карамазовы») такую мысль: «В России пьяные люди у нас самые добрые. Самые добрые люди у нас и самые пьяные». Как известно, Достоевский в людях, и в частности в пьяницах, много чего понимал, хотя сам спиртного терпеть не мог и употреблял в редчайших случаях.

Так вот, о взаимосвязи алкоголя и таланта. Приведу несколько имён: Эдгар По, Джек Лондон, Эрнест Хемингуэй, Уильям Фолкнер, Джон Стейнбек, Френсис Скотт Фицджеральд… Это только писатели, только американские (большинство из них — нобелевские лауреаты) и только часть, но и то впечатляет, ибо все они были алкоголиками. Да что там американцы! Вспомним историю русской литературы: Ап. Григорьев, А. Писемский, Л. Мей, А. Куприн, Л. Андреев, С. Есенин, А. Фадеев, М. Шолохов, А. Твардовский, Н. Рубцов, В. Высоцкий, Вен. Ерофеев…

Да легче, видимо, назвать-перечислить тех, кто не страдал алкоголизмом. Что там говорить, даже Александра Сергеевича Пушкина можно вполне считать пьяницей, ибо редкий день обходился у него без вина. А недавно я узнал, что и друг-товарищ его Е. А. Баратынский в последние годы свои, после смерти Пушкина, запил горькую, чем и подорвал окончательно хрупкое своё здоровье. И ещё факт: дотошные учёные подсчитали, что 97% людей, чьи имена включены в Британскую энциклопедию, имели проблемы с алкоголем.

Казалось бы, какой бальзам на душу любому алкашу: мол, если уж и такие люди пили, то мне и сам дьявол велел лакать без удержу и меры. Однако ж не худо бы помнить и знать окончательные судьбы этих несчастных великих людей. Д. Лондон прожил 39 лет, Э. По — 40, Ап. Григорьев — 42, Е. Баратынский — 44, Л. Андреев — 48, В. Высоцкий — 42… И даже те, кто протянул сравнительно долго (например, У. Фолкнер или М. Шолохов), всё равно не дожили отпущенное Богом, подорвали своё здоровье, приглушили творческий дар.

Это совершенно дурацкая фраза: дескать, поэт живёт ровно с песню. Пьющий поэт живёт ровно столько, сколько организм его сопротивляется жидкой отраве. Притом, существенный штрих: талантливый человек, выпивая за жизнь свою цистерну спиртного, одновременно и создаёт свои произведения (книги, картины, киноленты, музыку), которые делают мир, человечество духовно богаче, совершеннее. Обыкновенный же алкаш живёт-существует, получается, лишь для того, чтобы вылакать своё озеро портвейна, водки, одеколона и политуры, да и сгинуть без следа, попортив крови близким, родным и окружающим.

Я это не к тому клоню, что, мол, одним пить дозволено, другим — ни под какую закуску. Это уже новый расизм получился бы — по мозговому принципу. Нет, как правильно заметил вроде бы Расул Гамзатов, по-кавказски понимающий толк в выпивке, — пить можно всем, необходимо только — знать где и с кем, за что, когда и сколько. Из писателей же очень мудро поступил, к примеру, великий Лев Николаевич Толстой (на то он и великий!): в молодости он быстренько выхлебал свою долю спиртного, попробовал-изучил на себе все прелести загульной жизни, а затем — и очень вовремя — стал убеждённым трезвенником. Главное — вовремя остановиться! Между прочим, Л. Толстому принадлежит и суждение, над которым стоит задуматься: не пьёт не тот человек, у которого нечего и не на что выпить, а тот, у кого на столе стоит бутылка вина, а он не пьёт.

И уж, чтоб покончить с классиками, напомню, что Достоевский был страстным борцом за отрезвление народа. Он, кстати, всерьёз был убеждён, что русский народ именно спаивают всякие «жиды-кабатчики» (выражение Достоевского) — целенаправленно, дальновидно, умело. Но писатель-провидец и верил, что русский народ «найдёт в себе охранительную силу, которую всегда находил… Не захочет он сам кабака, захочет труда и порядка, захочет чести, а не кабака!» («Дневник писателя», 1873 г.) Увы, увы и ещё раз увы: пока пророчество Фёдора Михайловича силы не имеет — более 120 лет минуло, а пьёт русский народ едва ли не больше, чем в те времена.

Вот убийственная цифирь: в одном только 1993-м году в России погибло от алкоголя и его суррогатов 55 (пятьдесят пять!) тысяч человек, то есть в четыре-пять раз больше, чем за десять лет в Афгане. Газеты пестрят сообщениями об отравлениях, но ни разу ещё не встречалось информации о том, что изготовитель отравной фальшивой водки или ядовитого ликёра был наказан, и уж совсем никакой ответственности не несут хозяева комков, продающие смертельные напитки.

Самый остроумный рисунок нашего запойного времени таков: мужик похмельный открывает на звонок дверь, на пороге — два бородатых мужика в поддёвках и один на другом верхом. «Мы — Распутины. Поздравляем вас, у вас — белая горячка!» И вот наконец-то этих телевизионных дебильно-наглых «распутиных» придушили — алкогольно-табачная реклама запрещена, исчезла-таки с экранов, из газет.

Или глупцы, или шибко кривят душами те, кто усмехается над опасением, что народ спаивают. Мол, кто ж заставит человека пить, если он сам не захочет. Нет, спаиватели отлично знают психологию пьющих людей (то есть, всех нас), понимают все тонкости процесса. Здесь всё играет роль: и тотальная реклама, и круглосуточная торговля спиртным на каждом углу, и относительная дешевизна горячительных низкопробных напитков, и красочный призывный вид бутылок…

Процесс идёт.

По улицам и закоулкам валяются там и сям перебравшие через край, другие движутся, как лунатики, на автопилоте до дому, до хаты, третьи ещё только набирают кондицию в грязных и гадюшных наших пивбарах, рюмочных, кафеюшниках и так называемых ресторанах.

Нет, борьба какая-никакая с процессом спаивания всё же идёт. Может, кто не знает, что есть ещё в Баранове в нарушение всех и всяческих прав человека медвытрезвители, причём хозрасчётные, так что бомжам и грязным алкашам попасть туда не грозит — спите спокойно, братья пьяные, хоть под памятником Ленину на центральной площади. Развелось как тараканов и шарлатанских целителей, которые за полторы-две сотни тысяч грозятся вышибить из вас пьяную дурь в единый миг и навсегда. Бывает, конечно, что торпедоносец или кодак не пьёт год-два (сам таких знаю), но представить только, какую нагрузку выдерживает их психика постоянно: ведь они не избавлены от влечения к спиртному, а лишь заряжены страхом смерти от одного-единственного глотка алкоголя. Только в нашей дикой стране, генетически заражённой страхом, и процветают подобные богопротивные методы.

Единственный здоровый метод отрезвления, судя по всему, — метод ленинградского учёного Г. А. Шичко, который замечательно и убедительно описан в романе Бориса Никольского «Воскрешение из мёртвых» и который культивируется в известном барановском клубе «Оптималист» под руководством человека с запойным прошлым и уже 10 лет не берущего в рот ни капли — Л. П. Лифанова.

И ещё я бы тем, кто устал уже пить, посоветовал, кроме романа Б. Никольского, прочитать две повести — «Серая мышь» Виля Липатова и «Джон-Ячменное зерно» Джека Лондона. Почитайте — очень отрезвляет.

Это я тебе советую, хмельной и похмельный читатель мой.

Хватит спиваться-то на радость врагам!

 

3

 

Но в тот апрельский вечер, когда я набирался духу, чтобы переступить порог «Оптималиста», я ещё не был таким протрезвевшим и умным, хотя прочитал уже и Липатова и Лондона и даже знал, правда ещё заочно, Леонарда Петровича Лифанова.

Буквально накануне моего дня рождения в «Барановской жизни» (так переиначилась в новые времена бывшая «Барановская правда») появилось обширное интервью руководителя «Оптималиста» Л. П. Лифанова. Оно и послужило, как любят выражаться провинциальные журналисты, последним толчком моему решению. Лифанов не вешал лапшу на уши. Ведь всегда больше всего раздражает в газетных агитках антиалкогольных то, что авторы их с первых же строк прикидываются абсолютными трезвенниками с младых ногтей. Они, эти наркологи, милиционеры, педагоги или журналисты, вообще обходят-замалчивают вопрос своих личных взаимоотношений с зелёным змием, давая как бы понять, мол, если я призываю бросать пить, то уж сам — ни-ни, ни граммулечки. И сразу чувствуется-ощущается — туфта!

А этот самый, ещё не знакомый мне, Лифанов сразу и откровенно выложил всё как на духу: да, много лет подло обманывал народ — будучи лектором общества «Знание» тарабанил-штамповал лекции о вреде пьянства, а самому «приходилось испытывать серьёзные нагрузки — принимать на грудь до полутора и двух килограммов водочки». Пил страшенно и без меры. Но вот однажды, как раз в 1985-м, антипьяном, году его, Лифанова, попросили провести показательную лекцию для ещё неопытных лекторов-новичков. Там-то старого и лицемерного алкаша и прищучили — поступил вопрос с приколом: а как, дескать, может лекции антиалкогольные читать человек, сам за воротник изрядно закладывающий?

Лифанов буквально чуть не обуглился от жгучего стыда, его словно как перевернуло. Пришед домой, он вынул из холодильника початую злодейку с наклейкой, набухал полный стакан, залпом принял, крякнул и сказал сам себе:

— Всё, Лифанов, с этого момента в рот ни капли! А было это, как сейчас помню, 23 июня 1985 года…

Это уже сам Леонард Петрович повторил-повспоминал на встрече с родственниками будущих своих подопечных. Чуть придя в себя, я рассмотрел его повнимательнее, огляделся вокруг. Леонард Петрович Лифанов оказался плотным невысоким человеком в старомодных роговых очках, не скрывающих маленькие пытливые и улыбчивые глазки, в галстуке, с солидным клерковским животиком. Мне он напомнил почему-то классического бухгалтера — не хватало лишь чёрных нарукавников. А был он на самом деле кандидатом технических наук, преподавал когда-то в политехе, но вот несколько лет тому увлёкся методикой Шичко, подучился на спецкурсах и принялся вытягивать вслед за собой людей из алкашного болота.

Признаться, я никак поначалу не мог согнать с лица недоверчивую ухмылку. Помещение клуба каким-то неуютным показалось: громадное, свету мало, на стене — необъятная дебильная картина «В. И. Ленин выступает на 2-м съезде Советов». Да и публика собралась нежизнерадостная — эти самые родственники: женщины с исплаканными похоронными лицами, мужики с испитыми опухшими мордами…

Впрочем, и сам-то я гляделся далеко не жизнерадостным красавцем, хотя и вырядился в новьё павлином.

— Так вот, — выключив телевизор, который будто бы все пристально смотрели, начал Лифанов, — лекарств не будет, гипноза не будет, кодирования не будет, а — жить будем. Жить!..

Что ж, говорить он умел — внушительно, доходчиво, убеждающе. Главное, главное и ещё раз главное, вдалбливал он нам: человек в «Оптималист» должен придти с твёрдым, выстраданным и окончательным решением — бросить пить. И второе — поддержка родных и близких.

Но больше всего меня поразило странное и противоречащее всему до этого слышанному заявление:

— Надо твёрдо понять: пьянство — не болезнь и не преступление. И кто пьёт — в этом не виноват, его не надо лечить и наказывать. Человек не болен, а он убеждён в необходимости алкоголя. В его правом полушарии мозга находится постоянно возбужденный участочек, требующий для организма спиртного. И идёт самоуничтожение человека: противно — пью; вредно — пью; денег нет — пью; семья страдает — всё равно пью! Вот человека и надо разубедить, эту проалкогольную программу в его мозгу разрушить — методом убеждения, только словом. Здесь, в «Оптималисте», мы воздействует на человека внушением, потом идёт самовнушение, а дальше возникает убеждение. Участвуют пять факторов: сам слушатель, коллектив соратников, руководитель, исповедь, аутотренинг. В итоге мы с вами самостоятельно, добровольно, осознанно отказываемся пить. Основное наше лекарство и оружие — слово…

Да-да! Это как раз то, именно тот метод, единственно которому можно довериться, вручить свою Судьбу. Я глушил внутри себя последние сомнения, но всё же — вот натура! — когда Леонард Петрович напрямую спросил меня, родственник ли я? — я для чего-то начал бормотать-прикидываться родичем самого себя. Лифанов с понимающей улыбкой сквозь очки наблюдал мою остатнюю алкашную двуличность своими глазами-буравчиками.

Я психанул на самого себя, побагровел ещё гуще и буркнул:

— Не родственник я. Я — сам по себе.

— Ну, вот и хорошо. Завтра к шести и — не опаздывайте…

Какое там опаздывать! Я был как штык на месте уже в половине шестого. Хотел нарисоваться одним из первых, дабы не входить, не спотыкаться под взглядами остальных. Однако ж не я один оказался таким хитроумным скромником — перед мерцающим телеэкраном собралась уже приличная аудитория. Как я и предугадал, большая часть вчерашних родственников оказалась нынешними оптималистами. Добавилось и несколько новых лиц, среди них и женщины. Как потом выяснилось, многие из них были всего лишь болельщицами — родным и близким дозволялось присутствовать на занятиях и при желании самим попутно избавиться навсегда и полностью от любопытства к алкоголю.

Ну а оптималистки настоящие просто-напросто поражали своими историями: и вправду оказалось, что женщине спиться — раз плюнуть. Куда до них мужикам! Одна, например, — пухленькая глазастая дамочка примерно моих лет, звали её Светланой Николаевной — «спилась» за одно лето. Они завели с мужем пасеку, и вдруг выяснилось — у Светланы Николаевны аллергия на пчёл: после каждого укуса отёки, озноб, сердцебиение. И единственное средство быстро придти в себя — компрессы из крепчайшей самогонки на всё тело. И вот наша Светлана Николаевна, прожив сорок с лишком лет в трезвости, в равнодушии к зелену вину, вдруг начала ловить-ощущать кайф от самогонных компрессов, принялась пьянеть, балдеть и алкоголиться. Вскоре она уже сама начала подставляться пчёлкам, провоцировать их на укусы, дабы закомпрессоваться, подпьянеть, попасть с помощью пчелы поскорее под муху…

Вот так Светлана Николаевна за одно лето превратилась в копрессно-самогонную алкоголичку. Когда поняла-осознала это, переполошилась-испугалась и бегом в «Оптималист» — разкомпрессовываться, разсамогониваться.

Ещё скоротечнее цикл спивания прокрутился у другой соратницы — так называли себя члены клуба трезвости, Нины Петровны. Эта женщина, тоже лет 40-45 (у пьющей женщины вообще трудно по лицу определить возраст), мать шестерых детей, мучилась всю жизнь с мужем-алкашом. Водку она ненавидела, на нюх терпеть не могла. Но вот, когда благоверный вдруг и нежданно скопытился во время очередного запоя, сдох в пьяном угаре, Нина эта самая Петровна как напилась на поминках то ли с радости, то ли с горя, так больше и не вынырнула из похмельного омута — за два-три месяца пропила полквартиры шмоток, забросила детей, чуть сама не кувыркнулась…

Впрочем, я заскакиваю вперёд. Все эти угарные истории своих соратников по 91-й группе я узнал не в первый день — позже, в ходе очистительной недели. И хотя мы исповедовались тайно, одному Леонарду Петровичу, но жажда исповеди публичной, желание освободиться от похмельной липкой скверны настолько обуяла почти каждого из нас, что мы охотно рассказывали друг дружке свои мрачные и в чём-то уныло похожие одна на другую истории своего спивания.

Кстати, исповедальность, искренность, откровенность и лежали в основе очистительного процесса. Один из краеугольных постулатов Г. А. Шичко гласит: «Сосредоточь внимание на своих пороках, перестань их скрывать и ты их преодолеешь».

По правде сказать, на первом занятии и даже отчасти на втором я чувствовал себя, как любят выражаться наши шибко вучёные критики, амбивалентно: с одной стороны, я сидел с распахнутой настежь душой, с потаённым восторгом чуя — это то, что мне надо, я действительно именно здесь и именно с этого часа начал новую, совершенно иную жизнь. С другой — меня всё ещё раздражал дурацкий интерьер: этот громадный бутафорский Ленин на стене, прямо над сценой, так что невольно приходилось видеть не только Лифанова за небольшой трибуной, но и эту агитпропную шизодебильную мазню, оставшуюся от бывшего здесь красного уголка. Не сразу проникся я полной доверчивой симпатией и к Леонарду Петровичу: мне всё же хотелось-желалось подсознательно, дабы воздействовал на моё сознание-воображение этакий Владимир Леви или Алан Чумак с огромными угольно горящими очами. Да и показалось мне, что уж больно много сухих цифирей, процентов, цитат использует Лифанов в своём действе…

Все эти мои внутренние ворчания-претензии уже вскоре ушли-растворились с остатками послепохмельного раздражения, и я с полным доверием, жадно и отзывчиво начал воспринимать-впитывать всё, что говорил он. А говорить Леонард Петрович, повторяю, умел: чтение источников перемежал устными рассказами из собственного пьяного прошлого, случаями из судеб предшествующих оптималистов. Трагические пафосные нотки то и дело сменялись в его речи иронией, шуткой, усмешкой. Господи, да я сам, казалось, всё знал: и как вредно пить, и как полезно не пить. Но тот шквал убийственной информации, какой обрушил на наши ещё гудящие головы Лифанов за эти семь вечеров — буквально ошеломил нас, потряс, перевернул наше сознание…

— Пиво — есть такой, желанный особенно поутру, напиток? — хитро прищурился сквозь линзы Леонард Петрович.

Мы оживились, заулыбались, сглотнули слюнки.

— Есть! Есть! А как же — теперь вон на каждом углу летом бочка стоит.

— Ну, так вот, у меня проходил курс один пивной продавец как раз с такой бочки-цистерны, он и порассказал мне — что продают из этих бочек. Итак, что же вы, пристанывая от удовольствия, глотали с похмелья под видом пива. Берётся литр настоящего «Жигулёвского», разводится литром воды, естественно — не кипячёной. Затем добавляется пятьдесят шесть граммов водки и щепотка стирального порошка. Ни один ревизор не подкопается — градусы в норме, пена есть. Притом, учтите: во всех цивилизованных странах стиральный порошок вообще запрещён даже для стирки, настолько он токсичен. А вы? А вы его — в свой нежный, в свой больной желудочно-кишечный тракт. Вот вам и гастрит, вот вам и язва, вот вам и рак! Мой шурин, царствие ему небесное, ба-а-альшой любитель пива был, и вот всего-то в сорок шесть лет…

И следовала история о родиче-пивохлёбе, загнувшемся от рака прямой кишки в самом расцвете лет, да и — в каких мучениях!

Или вот такой рассказ. Только недавно открыли, что этиловый спирт, оказывается, склеивает лейкоциты в гроздья по 20-50 штук. Для моего варварского уха это звучит безобидной абракадаброй. Леонард Петрович разъяснил популярно. Мельчайшие наши кровеносные сосуды — капилляры, — доставляющие кровь к клеткам, настолько узки, что даже один лейкоцит протискивается сквозь них, раздвигая стенки. Ну, а когда прёт через капилляр гроздь склеенных водкой лейкоцитов? Разрыв, кровоизлияние. То же самое примерно происходит, что от удара палкой по телу — синяк, только внутренний и невидимый…

— А если Леонард Петрович литр, а то и полтора принял (это у Лифанова манера такая — иллюстрировать рассказ собственной персоной), да на второй день, да на третий? Что получается? А получается, что не Леонард Петрович перед вами будет, а — сплошной синяк в человеческий рост. Причём, как и обыкновенный, подкожный, кровоподтёк, этот, водочно-внутренний, будет рассасываться недели две. Конечно, при условии, что Леонард Петрович остановится и не будет больше пить. А разве Леонард Петрович остановится, если у него запой? Да ни в жизнь! А капилляры лопаются, рвутся, гибнут. А синяк внутри ширится, растёт, становится хроническим…

Улыбки на мордах наших алкашных растворялись на нет. Через два часа занятий, уже измученные, ошарашенные брандспойнтным информационно-ледяным душем, мы устраивались каждый на своём стуле в «позе кучера», расслаблялись, и начинался сеанс аутотренинга. С закрытыми глазами, впав в полудрёму, внимали мы бархатному голосу нашего пастыря-целителя, мысленно повторяя за ним:

 

…моё желание, моя воля сосредоточены на преодолении пристрастия к алкоголю. Я разрушу заложенную во мне проалкогольную программу. Я справлюсь с этим… С каждым днём я становлюсь спокойнее и увереннее в себе. Моё желание бросить пить непреклонно. Алкоголь мне безразличен. У меня сильная воля. Я осознал вред алкоголя. Пьянствуя, я угробляю своё здоровье. Я сокращаю себе и близким своим жизнь… Никогда, никто и ничто не заставит меня выпить. Я совершенно спокоен и уверен в своих силах. Я буду жить без алкогольного яда, и это доставляет мне безмерную радость… Я волевой человек. Я совершенно равнодушен к алкоголю. Моё решение твёрдо и непреклонно. Никто не собьёт меня с пути трезвости. Я горжусь своей трезвостью. Я полностью уверен в своих силах. Я брошу пить. Я обязательно брошу пить. Я добровольно брошу пить. Я хочу жить. Я буду жить!..

 

Каждый раз после занятий, уже в густых сумерках, я вышагивал бодро по Коммунистической, уступая добродушно дорогу качающимся неоптималистичным барановцам, и в такт ходу весело твердил про себя:

— Я брошу пить! Я буду жить!..

4

 

Но «Оптималист» за порогом своего нелепого помещения не кончался.

Дома, наспех попив чайку с хлебом и сыром, я садился за новый свой стол, доставал бумагу и принимался… за домашнее задание. Каждый день необходимо было создавать очередную порцию дневника и заполнять анкету или писать сочинение.

Исповедь, исповедь и ещё раз исповедь! Исповедь через анкету, сочинение, дневник. В процессе писания, утверждал Шичко, приводятся в действие высшие отделы головного мозга, включается вторая сигнальная система, подсознание.

— Писание анкет, сочинений, дневника — не блажь Леонарда Петровича, — убеждал, в свою очередь, нас Лифанов. — Во время графической фиксации мыслей во многом и происходит тот чудодейственный процесс перепрограммирования сознания, выметание, вымывание из головы питейного мусора, который затем заменяется трезвеннической убеждённостью…

Что там говорить, привычки к исповеди я, нехристь и гордец закомплексованный, у себя не обнаружил. Пришлось ломать себя, перетряхивать, выворачивать. На многие вопросы «Анкеты алкогольной» из 24-х пунктов ох как нелегко оказалось ответить: «Примерная дата начала алкоголизма»; или: «Употребление суррогатов»; или: «Как вы считаете, какая у вас стадия алкоголизма?..»

Увы, поначалу не до конца, не до самой испитой изнанки я вывернулся. Написал-покаялся, будто перешёл все и всяческие границы в пьянстве года 3-4 назад, хотя уже лет десять, а то и все пятнадцать как зелёный пресловутый змий ездил-катался на мне и мною помыкал. Признался, что опохмелялся пару раз одеколоном, хотя на самом деле выжрал с похмелюги, по крайней мере, уж с десяток-то флаконов точно, да плюс ко всему попробовал на вкус и парфюмерный ликёр — зубной эликсир, и даже совершеннейшую импортную гадость для укрепления волос под красивым названием — «Кармазин». А уж стадию-то алкоголизма выбрал я для себя самую что ни на есть скромную — первую. Мол, я алкаш пока лишь всего первой степени, так сказать, — начинающий.

Кстати, стоит привести хотя бы в сжатом виде градацию алкоголизма по Шичко: пусть читатель — если он будет когда-нибудь у этих записок — сам себя проверит. Итак:

 

Стадия 1. Потребность в алкоголе слабо выражена, но по мере употребления усиливается. Однако человек ещё в состоянии преодолеть желание, отказаться от выпивки. Переносимость алкоголя растёт. Рвотная (защитная) реакция угасает. Похмельный синдром выражен ещё слабо. Пьянство имеет относительно систематический характер — одна-две выпивки в месяц.

Стадия 2. Потребность в алкоголе настолько значительна, что человек не в состоянии отказаться от выпивки. Переносимость алкоголя достигает наибольшего объёма и многие годы держится на одном уровне (это то самое геройское в глазах друзей-приятелей умение выпить литр водки и не забалдеть), но затем начинает снижаться. Рвотный рефлекс отсутствует. Теряется количественный и ситуационный контроль. Похмельный синдром ярко выражен. Пьянство носит зачастую запойный характер. Появляются психозы. Резко ухудшается здоровье.

Стадия 3. Потребность в спиртном непреодолима и особенно после приёма даже одного глотка. Переносимость алкоголя значительно снижена — человек пьянеет от полстакана вина, от кружки пива. Восстанавливается рвотный рефлекс. Похмельный синдром — непрерывен. Сплошные запои, провалы в памяти. Деградация личности…


Когда я внимательно изучил этот беспощадный и трезвый расклад, я вынужден был в дневнике скорректировать самого себя и признать: да, голубчик, у тебя, несомненно, вторая стадия в разгаре и уже с большущими метастазами в стадию третью. Щекотное осознание! Ведь третья стадия — последняя. Больше нет. Третья стадия — это вон те, вонючие, грязные, страшные существа среднего пола, в одежных ошмётках, сидящие с протянутой рукой или валяющиеся на асфальте в луже собственной мочи.

Неужто я — собрат их? Неужели я могу стать таким?!

Я приглядываюсь на занятии очередном к своим соратникам-оптималистам: они, как и я, тоже на краю, но на внешний вид до бомжей вроде всем им ещё далековато. Вот, разве что, Иван — слесарь с «Электроприбора». На первое занятие он заявился поддатой, развязный от смущения и пьяного куража, в замызганной болоньевой куртчонке, опухший, нечесаный, небритый — алкаш алкашом. Однако ж уже к третьему занятию человека словно подменили. Помытый-побритый, в свежей клетчатой рубашке, он удивительно напоминал первоклашку в сентябре — не отрывая взгляда от Лифанова, он внимал каждому слову, прилежно, шмыгая носом, корябал трясущейся рукой в школьной тетрадке спасительные строки. С наивным восторгом и даже каким-то удивлением к самому себе рассказывал Иван в перерыве, как он по-новому живёт:

— Щас притопаю домой, да пока жинка ужин гондобит, зараз из колонки пару вёдер накачаю да прям во дворе-то, на газоне под берёзой, и шваркну на себя. Сперва холодно казалося, да и пред соседями стыдоба была, а щас — ноль на них внимания. Мне жить-то! Правда, Леонард Петрович?

— Правда, правда, — добродушно усмехнулся Лифанов. — Ведь идти-качаться домой, а то и валяться в грязи на их глазах не стыдно было? Ну вот, а тут — дело благое. Запомните: обливание холодной водой, а ещё лучше — купание в проруби — это всё способствует обмену веществ, а он у вас нарушен, ох как нарушен…

А я думал, глядя на ожившего, просыпающегося Ивана: «Да, он теперь явно по-новому жить начнёт… А — я? Неужели я послабже его в коленках? Да неужто ж в голове у меня поменьше извилин?..» В глубине души, признаться, я завидовал даже Ивану: я ещё не настолько был самоуверен. Нет, я тоже обливался по утрам и вечерам ледяной водой, правда, не во дворе (всё ж прохладно ещё, да и соседи, чёрт их побери!), а в ванне под душем. Я тоже ненасытно воспринимал-впитывал все лекарственные слова Лифанова, тоже верил в своё трезвое новое будущее, но… Страх, остренький царапчатый страх теребил-таки: а вдруг сорвусь? Вдруг это всё зря?

По крайней мере, дневники мне поначалу не давались. Я знал-верил, что никто, кроме Леонарда Петровича, мои откровения не прочитает, однако ж искренности полной в первых дневниках достигнуть пока не мог. Нет, такие пункты, например, как: «Пребывали ли Вы сегодня в питейной ситуации?», — трудностей не вызывали. Я охотно описывал:

 

Питейные ситуации могут возникать, как говорится, на пустом месте. По старым меркам такая ситуация сегодня была. После «Оптималиста» я пошёл прогуляться на Набережную. Надо где-то перекусить. Единственное место в такой поздний час — кафе-бар «Кабан». Спустился к нему. Я бывал здесь часто, всегда для выпивки. На этот же раз с достоинством заказал пару пирожков с мясом и кофе. Кругом все пили. Признаюсь, было приятно и — вот именно! — ощущалось чувство гордости за то, что ты выделяешься из этой пьющей и уже подпитой толпы, полностью владеешь собой, на все 100% воспринимаешь окружающий мир. В последнее время я всегда втайне завидовал людям, которые не пили в питейных заведениях а просто ели. Теперь, надеюсь, это станет нормой и для меня.

Надо признать, что в этом кабаке блюдут всё же культуру обслуживания: официантка точно с такой же улыбкой, с какой принесла за соседний столик трём прилично одетым алкашам литровую бутыль «Распутина» и индюшачьи окорочка, с такой же гостеприимной радостью доставила мне кофе с пирожками. Правда, глянула на меня с заметным удивлением — вероятно, не раз и не два ранее подносила мне водку. Специально, попивая кофе, наблюдал, как пьянеют, дуреют эти ребята за соседним столиком, поглощая с горделиво-довольным видом отравную дорогую водку. Мне их было жаль. Я был горд своим кофе!

 

Пусть наивно, но — искренне. А вот как ответить на вопрос дневника: работа органов пищеварения? Что ж, всему свету, да пусть даже и одному Леонарду Петровичу докладывать, что у меня сегодня понос или запор? Что бедные мои органы пищеварения бунтуют и бастуют, действуют как органы пищенесварения?.. Или взять, опять же, пункт о потенции… Во-первых, потенция — это настолько интимно-личная материя; а во-вторых, о какой потенции можно рассуждать, если человек вдов, не имеет постоянной любовницы, а публичного дома в Баранове так ещё пока и не открыли, хотя дискуссия на эту тему то и дело вяло тлеет. Может, искренне написать Леонарду Петровичу, как тревожиться начинает моё тело при виде странной зеленоглазой Валерии? И уж тем более не могу описать я в дневнике недавний совершенно дикий случай.

А произошло вот что. Была Пасха, воскресенье. Покойница жена всегда, бывало, к этому светлому дню красила луковой шелухой яйца, закупала кулич, приносила из церкви полуторалитровую пластиковую бутыль святой воды. Она, Лена-то, перед концом своим становилась всё набожнее — окрестилась, в церковь каждый праздник, да порой и в будни заглядывала. То ли мучила её мысль, что грешила много?.. Я же ни к чему этому, как мне казалось — обрядово-показушному, так и не приучился.

А в этот раз что-то так захотелось праздничности, светлости в душе. Я заранее купил пышный сдобный кулич и пяток уже раскрашенных пасхальных яиц. С утрешка позавтракал-разговелся по-христиански, правда, вместо святой водицы испил, как обычно, горячего крепкого чая. А затем двинул на променад, в праздничный весенний город, поближе к храмам. Их, действующих, заново открытых, было в городе уже четыре.

Толпы барановцев и барановчан заполнили сухие тёплые улицы — лица благостные, улыбчивые. Я зашёл в главный, Спасо-Преображенский, собор: подышал православным воздухом, умиротворяющим душу, мысленно помолился, прося неумело Бога поддержать меня в трезвости, поставил-возжёг три свечечки — перед Спасом, перед Богородицей и за упокой души матери и жены, хотя и не уверен был, можно ли в праздник-то светлый за упокой ставить…

Затем я тихоходно брёл по Набережной, заложив руки за крестец, поглядывая то на грязную, но весёлую уже весеннюю реку, то на лица молодых встречных красавиц. Поддатые мужики встречались пока ещё редко. Тишь, благодать. Всё бы хорошо, да вот — поговорить-пообщаться не с кем. А — хотелось. Ох как хотелось!

Вдруг меня окликнули:

— Неустроев!

Я глянул: на лавочке обочь тротуара сидела под ивами Михайлова Дарья. Впрочем, она уже давно, как я знал, была не Михайлова, а — Запоздавникова. Я, конечно, свернул, подошёл, присел рядом.

— Привет, Неустроев.

— Здравствуй.

— Что это ты в такой день один и трезвый?

Я ещё не ответил, как она спохватилась:

— Извини! Я слышала про жену — ужас…

— Да… Впрочем, времени уже много прошло… Слушай, давай не будем в праздник о мрачном. Ты вот скажи — почему ты одна?

— Так мой деньгу заколачивает, без выходных и праздников пашет — ком-м-мерс-с-сант!

Дарья произнесла это с таким откровенным отвращением, что мне стало неловко.

— Ты торопишься куда? — спросила она странно-вызывающим тоном. — Хотя куда тебе торопиться — по походке было видно. Побудь со мной, поболтай — а?

Каждая проходившая мимо рожа пялилась в нашу сторону. Свет в моей душе начал вдруг ни с того ни с сего меркнуть.

— Может, пойдём куда-нибудь посидим? — автоматически, по стародавней привычке приглашать дам посидеть предложил я и тут же потаённо испугался: в ресторанно-питейную обстановку, да ещё с Дарьей?..

Она поморщилась.

— Нет, не хочу в кабак, в толпу… Вот что, — она глянула на меня в упор, — пойдём к тебе? Выпьем, погутарим, — она длинно усмехнулась, — потанцуем под Демиса Руссоса… А? Или ты не хочешь?

— Да нет, почему… — забормотал я. — Только у меня музыки сейчас нет, и я — не пью…

— Ка-а-ак?! И ты закодировался? О, Боже! Какой кошмар! — она театрально всплеснула руками.

Её Осип уже несколько лет был закодированным трезвым зомби, превратился в делавара, в нового русского. Он заделался газетным магнатом местного барановского пошиба — выпускал единственную частную газету в области под названием «Барановская чернуха». Я с ним даже как-то сотрудничать попытался, когда совсем с деньгами прижало, да каши с ним мы не сварили: он меня лишь разозлил донельзя. Так что…

— Ладно, пошли, — встал я. — Всё бы тебе смеяться да ехидничать. Бога-то побойся — в такой день…

Я ворчал, а сам чувствовал, как поднимается во мне температура, всё шибче струится застоявшаяся кровь по жилам. Да что там говорить: Дарья меня волновала всерьёз. Вспомнилось давнее, былое. Я не мог оторвать взгляда от её тёмных глубоких глаз, подёрнутых флёром призыва-обещания. Когда мы пошли, всё более и более убыстряя шаг, я, как ни пытался отстраниться, сохранять дистанцию, почему-то чувствовал всё время то её плечо, то бедро, то локоть. А порой, когда Дарья в разговоре поворачивалась ко мне на ходу, я касался предплечьем её груди, и нервная дрожь пронизывала меня сверху донизу.

В комке перед своим домом я взял бутылку итальянского шампанского и две банки кока-колы.

— Купи мне сигарет, — попросила она. — Ты же ведь не куришь?

— Каких?

— Да любых. Я так — балуюсь.

 Я взял пачку «Мальборо» и ещё плитку шоколада «Манхэттен».

Когда мы поднимались на лифте, я, прижимая к груди итальянское вино, молил про себя: «Господи, только б не выпить! Только б не выпить!..» И тут же мозг сбивался на другое: «Может, прямо сейчас, в лифте, её поцеловать?..»

Дарья Михайлова тире Запоздавникова смотрела на меня, прижатая гробовым пространством лифта, глаза в глаза и вдруг, обхватив руками за шею, приникла к моим губам, коротким укусом поцеловала, откинула закрасневшее лицо и, сдерживая круто вздымающуюся грудь, прерывисто выдохнула:

— Христос воскресе!

Я ошалело глянул в её сумасшедшие глаза.

— Воистину воскрес!

Лифт дёрнулся, доехав, и остановился.



<<<   Часть 2. Гл. IV
Часть 3. Гл. II   >>>











© Наседкин Николай Николаевич, 2001


^ Наверх


Написать автору Facebook  ВКонтакте  Twitter  Одноклассники


Рейтинг@Mail.ru