Глава II
Как я обарановился
1
В Баранов из Москвы я ехал с
безразмерной улыбкой
на лице, не подозревая, какую страшную катастрофу предстоит мне здесь
пережить.
Но сначала — пару слов об
этом населённом пункте
серединной России, где мне суждено стало прожить-прожевать весомый
кусок
несчастливой моей судьбы и предстоит вот-вот уже обрести вечное
упокоение на
местном загородном неуютном кладбище. Я загодя много знал о Баранове от
Лены,
жадно её расспрашивая. Специально отыскал в библиотеке и книжку
рекламно-путеводную про сей город.
Что ж, биография у него
оказалась не из последних.
Возраст уже довольно почтенный — без малого четыре века. Был заложен
когда-то
как крепость сторожевая от всяких южных степняков с
раскосыми и
жадными очами. Подозреваю, что, как и повсеместно на Руси, те же
раскосые степняки-кочевники да аборигены здешних мест мордва с чудью и
стали
прародителями большинства коренных барановцев. По крайней мере, дикости
и
степного невежества в них более чем достаточно — в этом я весьма скоро
убедился.
Стоит Баранов на берегу
стремительно усыхающего
Студенца, по которому некогда ходили большие пароходы и тяжёлые баржи,
а теперь
с трудом пробираются меж берегов только лишь речные трамвайчики,
катающие в выходные
летние дни праздных барановцев. Но красота речки всё ещё неизбывна,
освежающа,
радостна. Сохранились под Барановом и кой-какие леса и даже с кой-каким
зверьём, так что и под самым городом можно набрать в сезон ведро опят,
туесок
черники и повстречать ненароком перепуганного кабана с выводком
полосатых своих
подсвинков.
Вот этим — своей близостью к
природе, своей
слитностью с природой — Баранов сразу меня и покорил. Чего мне до
удушья не
хватало в Москве, по чему тосковала душа моя — вот по этой чудной
возможности свернуть с центральной городской улицы, с её грязью, пылью,
змеиным
шипом троллейбусов, рёвом машин, каменными коробками домов, и через две
минуты
уже вышагивать по Набережной, вдыхать хмельной озон и отдыхать взглядом
на
зелени деревьев и трав, зеркально-тёплой речной глади…
Достославен оказался Баранов
и своей историей,
культурой — предметом непомерной гордости небольшой горсточки местных
интеллигентов. Здесь чуть было не губернаторствовал в своё время
Салтыков-Щедрин, которого в конце концов вместо Баранова послали
вице-губернатором в Рязань, но это не помешало чтить его память
барановцам,
назвать одну из улиц родного города именем Михаила Евграфовича, долгие
годы
мечтать о памятнике ему и уже в новые совсем времена (опять же вперёд
забегаю)
водрузить-таки монумент писателю-сатирику в центре города.
Своим земляком считают
барановские аборигены и
поэта пушкинской поры Фёдора Глинку, хотя все справочники уверяют,
будто он
родился под Смоленском. «Нет и ещё раз нет! — твердят-уверяют
барановцы. —
Великий поэт родился именно в Барановской губернии, где матушка его как
раз
гостила в тот момент у родственников».
Да и сам Александр Сергеевич,
по преданию,
осчастливил град Баранов своим посещением, будучи проездом, и даже
изволил
ночевать в гостинице, от которой осталась по сию пору лишь каменная
конюшня, на
каковую мечтают краеведы и краелюбы местные водрузить мемориальную
доску.
С этими досками в Баранове, к
слову, напряжёнки не
было и нет. Редко какое здание в центре города не сверкает золотыми
буквами по
мрамору: «Здесь
размещался штаб дивизии Киквидзе…», «В
этом доме
ночевал Котовский…», «В этом
сарае родился большевик Загогуленко…» и
т. п. А на здании бывшего Дворянского собрания, а нынешнего
драмтеатра
мемориальная доска с козлинобородым барельефом сообщала вовсе не о том,
что
здесь трижды в начале века выступал-гастролировал великий Шаляпин, нет,
золото
букв вопияло о грандиозном событии: «Здесь 3 августа
1919 г. в
течение 11,5 минут находился и выступил с речью выдающийся деятель
Коммунистической партии и всего мира М. И. Калинин».
Почему-то
авторы-производители доски забыли упомянуть колоритную кликуху-титул выдающегося деятеля —
«Всероссийский
козёл».
А ещё в одной глухой
деревушке самого отдалённого
барановского уезда отдыхал когда-то у дальних родичей композитор
Бородин и даже
сочинил на этой земле — по утверждению, опять же, местных фанатичных
краелюбов
— ту самую знаменитую арию, где князь Игорь стенает-умоляет: «О
дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить!..» Каждый
год,
разумеется, на день рождения Бородина в эту деревушку Парфёновку
тащатся по
чернозёмной непролазной грязи энтузиасты местные и пришлые на
обязательный
музыкальный фестиваль. Как будто нельзя ту же арию злосчастного
пленённого
князя спеть и прослушать в стенах областной филармонии…
В самом Баранове, когда
увидел я его впервые почти
пятнадцать лет тому, действительно наиболее приличными оказались только
две
улицы: Интернациональная и Советская — прав оказался
ветеран-красноармеец
больничный. Ну, ещё, в какой-то мере, и — Набережная. Здесь сохранились
старые
каменные здания, возвышались, радуя глаз, уцелевшие церкви. Из почти
сорока осталось
их шесть. Одна, самая простенькая, бывшая солдатская, — осталась
единственной
действующей. В кафедральном соборе размещался, как водится,
краеведческий
музей. В самой красивой бело-воздушной церквушечке бывшего мужского
монастыря
хранился теперь бесценный
партийный архив. Ещё
две
православные церкви стояли просто так — полуразрушенными и
обезглавленными. А
вот в бывшем костёле размещался презервативный цех орденоносного
резинотехнического завода.
Имелись в Баранове и
памятники — а как же без них?
На самой главной-главнейшей площади города стандартно выбросил вперёд и
вверх
мощную длань незабвенный Ильич с откляченным массивным задом:
скульптор-ремесленик
не учёл, что развевающаяся пола пальто бронзового кумира-истукана будет
смотреться
двусмысленно. В одном из скверов Баранова возвышалась девушка с
винтовкой —
памятник партизанке Тане. В то время все эти Тани, Зои Космодемьянские,
Александры Матросовы, молодогвардейцы были ещё безусловными Героями
Советского
Союза. Только самые злобные какие-нибудь диссиденты могли сомневаться в
их
подвигах, шипели, мол, ребятишки погибли по неумелости, по собственной
дурости,
потому что совершенно были неподготовлены, не умели воевать, а подлая
совпропаганда превратила их в символы, в плакаты.
Ну, взять того же Матросова.
Он, профессиональный
воин, получил приказ уничтожить деревоземляную огневую точку
противника, в
просторечии — дзот, имел две гранаты: и — что же? Он, как дурак и
неумеха,
кидает-растрачивает гранаты чуть не за километр от этой самой
деревоземляной
точки, а потом ему оставалось одно из двух: вернуться и доложить о
невыполнении
приказа со всеми вытекающими отсюда грозными последствиями, либо
исправлять
свою промашку любым способом…
Так думали в брежние
времена
всякие непотребные отщепенцы-диссиденты, да и то шибко вслух об этом не
кричали, разве что где-нибудь там, за кордоном, где пошлая
свобода слова уже давным-давно не криминал. Это потом, во время
наступления эры
гласности и плюрализма уже и у нас появятся и вовсе ошеломляющие
гипотезы.
Оказывается, та же Зоя Космодемьянская не только никакая не Героиня
Советского
бывшего Союза, но она даже и вовсе предательница народа и вражина —
поджигала
дома мирных русских крестьян, выполняя преступный приказ о тактике
выжженной земли, так что доблестные фрицы, мол, вовремя её
повязали и
вполне заслуженно вздёрнули…
Мороз по коже от таких
гипотез!
Но, ради исторической правды,
замечу, что уже и
тогда, в те самые брежние
времена, о памятнике
юной
партизанке Тане барановская молодёжь шутки шутила не весьма
почтительные:
дескать, в Баранове осталась всего одна девушка, да и та на Советской с
винтовкой стоит…
Кроме того, на берегу реки у
гостиницы «Баранов»
скрашивал пейзаж величественный мраморный памятник классику
русско-советской
литературы Новикову-Прибою, родившемуся где-то неподалёку от Баранова.
А
напротив исторической конюшни в скверике торчал и бюстик Александра
Сергеевича
Пушкина: скромненький, маловзрачный, но, как говорится, — всё же…
И, наконец, упомянуть надо о
шедеврах памятникового
искусства эпохи гиперсоцреализма, без которых немыслим ни один хоть
маломальский город шестой
части мировой суши. На
Комсомольской площади высились два железобетонных монстра мужеска и
женска пола,
передразнивающих «Рабочего и колхозницу» Мухиной. На одном из
перекрёстков
торчал нелепо на пьедестале натуральный танк, на другом скрещении улиц
— не
менее натуральный самолёт-истребитель. Но, увы, не имелось в городе
памятника
крейсеру или подводной лодке по причине удалённости Баранова от больших
стратегических водоёмов.
Конечно же, горел-полыхал
непременный свой местный
Вечный огонь, причём горел он на бывшей Соборной площади перед
поруганным
кафедральным Спасо-Преображенским собором, в коем священный огонь
свечей и лампад
был потушен-уничтожен ещё до войны. Ну и, само собой, своеобразными
памятниками
эпохи следует считать пресловутую девушку с веслом и такого же
гипсового
истукана со снопом пшеницы на плече в городском саду культуры и отдыха.
Так называемая
общественно-культурная жизнь в
городе побулькивала еле-еле, вяло. В барановских газетах шла не
утихающая
дискуссия на тему: как именоваться жителям Баранова — барановцами или
барановичами? В местных вузах писались и защищались диссертации о роли
КПСС в
успешном строительстве коммунизма, по истории славного ленинского
комсомола, о
достижениях соцреализма во всей советской и
конкретно
барановской литературе. Несколько профессоров и
доцентов-словесников вели неустанную борьбу за правильное,
по-старинному,
написание фамилий известных русских литераторов — Лермантов,
Боратынский, Фон
Визин…
Какое-никакое оживление в
сонную жизнь Баранова
вносила очередная премьера в драматическом театре, да гастроли
какой-нибудь
заезжей звезды эстрады вроде Людмилы Зыкиной или Иосифа Кобзона.
Знаменитости
наезжали часто: во-первых, близко от столицы, всего ночь на поезде, а
во-вторых, филармонией барановской руководил тороватый еврей с громкой
фамилией
— Кремлёвский. Он умел
приглашать заевшихся,
избалованных
советских обитателей эстрадного олимпа. Когда Кремлёвского посадили за
всякие
нехорошие денежные дела — вояжи-наезды московских песенных светил порежели, но барановцы
немного утешились тем, что
дело
Кремлёвского прогремело на всю страну, попало во все газеты.
Ну, чем ещё примечателен
Баранов?
Ах да! Это же — уверяет
справочник-путеводитель, —
молодёжный город, так что я ехал в город сверстников. На 300 тысяч
жителей
здесь наличествовало пять военных училищ и четыре вуза —
политехнический,
педагогический, институт искусств да музыкальное училище, естественно,
имени
Бородина. Кроме того — масса всяких техникумов, ПТУ и прочих
рассадников плохих
знаний и добротного хулиганства.
Кстати, однажды мне
рассказали презабавный
анекдотец: устроили-объявили конкурс среди барановских институтов на
право
присвоения одному из них статуса публичного дома. Политех сразу
отсеялся —
девиц мало; музучилище не потянуло — воспитанницы чересчур серьёзны и
возвышены. А вот искусственницы
всерьёз
загорелись: нам
бы, говорят, кровати двуспальные завести, да фонари красные над входом
повесить
и — все дела. Но победила кузница педагогических кадров:
а
нам, заявили, только вывеску сменить и — всё.
Примечательно, что сей
пикантный анекдот услышал я
из уст как раз воспитанницы этого самого пединститута, и рассказывался
он
филологиней весело и взахлёб…
Впрочем, всё это было позже,
когда я уже прижился в
Баранове, сроднился с ним, так что подобные анекдоты даже корябали моё
барановское патриотическое сердце. Я действительно полюбил вскоре этот
странный, вздорный, дремучий, злобный, грязный, но удивительно уютный,
патриархальный
и красивый своей первозданной близостью к природе город. В России —
сотни
городов. Среди тех, что я видел, в которых побывал или даже какое-то
время жил,
есть бесконечно близкие, родные мне, милые моему сердцу и в которых я
вполне бы
мог навсегда прижиться — Москва, Севастополь, Ярославль, Киев, Луганск,
Феодосия (да-да — и русский
Киев, и русский
Луганск, и русская
Феодосия!), Темрюк, Тамбов…
А
есть-существуют и города, в коих я почувствовал себя неуютно, и я бы
никогда не
согласился прописаться в них, они не мои. Это,
например, —
Рига, Абакан, Комсомольск-на-Амуре, Липецк, Краснокаменск, Псков,
Санкт-Петербург, Новороссийск, Керчь…
Город проживания, как и имя,
играет в судьбе
человека таинственную и многополагающую роль. Кто знает, стал бы
Баранов моим
родным, моим судьбоносным городом, если бы я не увидел его впервые
влюблёнными
слепыми глазами, если бы уже тогда, в первые дни, не пропустил мимо
сознания
очень существенный штрих — разноцветные крыши. Я тогда только усмехался
и
подшучивал при виде странных, непривычных взору радужных барановских
крыш.
Дело в том, что большинство
вместительных
многооконных особняков в Баранове при советской нищей власти были
разделены-поделены. И вот каждая семья свою часть общей крыши принялась
красить
в свой цвет, так что иные безразмерные бывшие
купецкие да
дворянские домищи имели теперь трёх-четырёх-, а то и пятицветную крышу.
Меня это поразило до мозга
костей: неужели соседи
не могут сговориться и сообща купить одинаковой краски? Ну и ну! Мне,
ещё
жизнерадостному, это казалось нелепым и смешным.
А ведь эти разноцветные крыши
— целая жизненная
философия, целое мировоззрение. Это — стиль жизни, проявление её смысла
и
сущности.
Болотной, удушливой сущности…
2
На вокзале нас никто не
встретил.
Я уже знал, со слов Лены, о
натянутых её отношениях
с родственниками, но — не до такой же степени!
Впрочем, я ещё в Москве,
обдумывая-предугадывая
своё дальнейшее житьё-бытьё, твёрдо и разумно решил: ни в коем случае
не
вламываться в чужой семейный монастырь со своим уставом. Одно я знал
наверняка:
никакими деньгами и никакими пытками меня не заставишь пресмыкаться,
признать
себя приживалом, ущемляя мой взлелеянный эгоизм. Я приготовился ко
всему, ко
всякому и потому особо-то не удивился.
Правда, чертыхаться с первых
же шагов пришлось. Мы
не только мои все вещи прихватили, но и Лены тоже, ибо уже решено было
и
подписано: она переведётся на заочное. Так что набралось ящиков пять
неподъёмных с книгами, два чемоданища, несколько сумок и узлов. Я
вообще жуть
как не любил и по сию пору ненавижу таскаться по вокзалам с тюками,
всегда
старался ездить-путешествовать с одной лишь сумкою через плечо. А тут
ещё
бесило непривычие моё к однорукости: мало того, что беспомощней стал,
так ещё и
задеваю то и дело остро болезненной ещё культёй за жёсткие чемоданные
углы.
Ух, и разозлился я!
— Давай-ка, — приказал Лене,
— в камеру хранения
пока всё запихнём.
— Ну уж нет! — вскинулась
она. — У меня здесь дом
родной, а я вокзальных тараканов собирать буду? Не бывать тому!
Денег у нас на носильщика и
на такси совершенно не
осталось: традиционно-журфаковский выпускной банкет в ресторане
«Метрополь» и
так нас разорил, да к тому же после банкета ещё два дня опохмелялись в
ДАСе,
так что явились-прибыли в Баранов буквально с мелочью в кармане. Однако
ж пока
я, мокрый как лошадь, отирал пот с лица у горы нашего книжья-тряпья,
Лена делово
отправилась куда-то и вскоре вернулась с дюжим парнем. Он кивнул мне
дружелюбно, оглядел наши вещь-залежи, потёр друг о дружку свои
ладони-лопаты и
жизнерадостно подытожил:
— Ленок, ноу проблем!
Он подвесил две сумки на
плечи, третью — на шею,
зажал под мышками по коробке, подцепил, присев, два чемодана в руки и
попёр всю
эту гору вещей рысью по перрону.
«Ну и знакомые у неё — сплошь
жеребцы!», — со
вздохом подумал я, взгромоздил на плечо два узла на перевязи и вцепился
изо
всех сил в две связанные между собой коробки. Лена вознамерилась
подхватить
оставшиеся две сумки и коробку, но я прикрикнул:
— Поставь! Тебе же нельзя!
Жди здесь.
Не успел я одолеть, с
остановками, и полпути, как
бугай-доброхот уже вернулся и, пока я доволок своё, притартал всю
оставшуюся
кладь. На привокзальной площади нас ждал уазик. Амбал закинул последние
вещи в
корму, закрепил тент, усадил нас сзади, втиснулся за руль, обернулся,
протянул
мне краба и ухмыльнулся весело:
— Эдик!
— Вадик! — в тон ему
жизнерадостно ответил я,
стараясь сдавить его лапу пошибче.
Потуги мои пропали втуне.
Эдик врубил зажигание,
заскрежетал скоростями, глянул на часы и кивнул Лене:
— Туда — на Фридриха?
— На Фридриха.
— Ну, помчались, а то я к
Помидору опоздаю.
Я окончательно понял: они
весьма-весьма коротко
знакомы. Очень весьма. Потом я разузнал, да и сам сошёлся с Эдиком
поближе — он
работал водилой в редакции областной молодёжки и действительно имел
понятие,
где у Лены расположены на теле потаённые родинки. Само собой, Лена сама
и рассказала
мне об этом в злую весёлую
минуту…
Но это — позже, позже!
А пока мы обогнули громадный
энергичный фонтан,
похожий на стеклянный купол родимого журфака на Моховой, вывернули на
прямую
широкую зелёную улицу — Интернациональную — и помчались вниз. Я жадно
смотрел в
окна, и настроение моё начинало постепенно празднично
пузыриться-шампаниться.
То, что я видел, мне нравилось — пейзаж вполне городской. К тому же
день
июльский уже разыгрывался не на шутку: солнце так и поливало всё вокруг
весёлым
светом.
Вскоре мы свернули с
центральной улицы направо и,
сбавив скорость, затряслись по самой, как мне тут же пояснили в два
голоса,
долгой улице города. Она носила имя выдающегося друга величайшего
пролетарского
мыслителя,
то есть — Фридриха
Энгельса. Тогда она была ещё
вся в колдобинах, и тогда ретивые плюралисты от пера ещё не
осмеливались
выплёскивать на газетно-журнальные страницы всякие грязные, прости
Господи,
инсинуации о странной, чрезмерной и двусмысленной дружбе-близости нежного Фридриха с душкой
Карлом…
Меня же более всего поразило
в тот момент то, что
мы, свернув с центральной городской улицы, тут же въехали в улицу
вполне
деревенскую: особнячки и покосившиеся хибарки, вдоль заборов и калиток
по обеим
сторонам — тропки без всяких тротуаров, над заплотами свисают яблоки и
сливы,
лежат в тени уже сомлевшие от наступающей жары собаки, курицы и кошки.
Единственное,
чего не хватало для полноты сельского ландшафта — палисадников с
клумбами: дома
торчали открытыми окнами сразу на улицу, на прохожих.
Наконец уазик-козлик,
подпрыгнув последние разы,
подкатил к длинному высокому брусчатому дому. Судя по крыше, проживало
в нём
четыре семьи. Да во дворе ещё стоял домина с тремя крылечками, так что
зрителей-свидетелей
нашего приезда в квартиру № 3 хватало с избытком.
Мы подгадали на субботу, и
вся — родная мне теперь
— семья-семейка оказалась в сборе. Она состояла из: моей будущей тёщи,
Ефросинии Иннокентьевны, каковую я, несмотря на её языкосломательное
имя-отчество,
ещё загодя решил величать только так — по имени-отчеству. Я даже родную
матушку
с детских лет ещё стеснялся почему-то называть мамой,
такой уж у меня скверный поизломанный характерец, а уж чужую тётку,
пусть и
родительницу жены, именовать мамой да мамулечкой
мне всегда казалось нелепым, смешным и надуманным.
Ефросиния Иннокентьевна
выглядела моложе своих
сорока трёх, носила модную причёску каре, курила беспрестанно «Космос»
и
прищуривала близоруко глаза, от чего взгляд её казался насмешливым.
Глядя на
Ефросинию Иннокентьевну я въяве представил-увидел, какой станет моя
Елена
годков через пятнадцать-двадцать: что ж, не самый худший вариант —
далеко не
самый…
Наличествовала и старшая
сестра Лены — Виктория.
Меня сразу удивило, как разительно непохожи меж собою сёстры. Виктория
имела
выпуклые тёмные глаза, масляно блестевшие из-под сильных очков, губы
маленьким
сердечком, заметные усики над ними, мощные плечи, расплывшуюся талию и
волосистые
кривые ноги, недостаточно скрываемые скучной юбкой. «Да-а-а, — цинично
подумал
я, — отчим её вряд ли домогался!»
Тут же находилось маленькое
вихрастое существо в
одних панталончиках, которое то принималось молча и яростно теребить
замки
наших сумок, то, заложив палец в рот, вперивало в меня светлые пытливые
глазёнки,
пристрастно изучая-оценивая. То была самая младшая из трёх сестёр —
Шурик. Её
так, по-мальчишески, звали все, и девчушка шустрая вполне это
оправдывала. Уже
через пяток минут она притащила за хвост орущую благим матом пятнистую
кошку,
подняла-вздёрнула её и представила: «Лизка!» А ещё через пять минут
Шурик,
углядев, что я пугливо оберегаю левую укороченную руку, вдруг
изловчилась, вцепилась
в культю мою цепкими коготками и с любопытством пронаблюдала, как я
дёрнулся,
охнул и скорчил гримасу.
Ну и, наконец, встретил нас в
этом бабье-кошачьем
царстве и мужик — парень годков чуть-чуть за тридцать, а то и вовсе мой
ровесник. Представился Толяном. Я подумал было: не тот ли это шустрый
отчим, но
по реакции и взгляду Лены понял — она тоже знакомится с Толяном впервые.
Интересные дела!
Вся сцена знакомства,
несмотря на июльскую жару,
была всё же холодновата, натянута. Лена заранее меня на это
настраивала, но всё
же я себя чувствовал не в своей тарелке. Совершенно не в своей! Поэтому
за
столом — вполне, надо сказать, праздничным: с салфетками, ножами,
водкой и
шампанским — я нимало не медля опрокинул стопарь да сразу и второй,
уравновесился после дасовских хмельных провожаний и сразу взбодрился,
посмотрел
на новых родственников соколом. Поддержал меня охотно и Толян, так что
вскоре
мы с ним «Пшеничную» и приговорили. Он даже сорвался было в магазин
сгонять за
другой, но сурово хозяйкою был остановлен, утихомирен.
Виктория всё время чего-то
дула губы и шампанского
лишь пригубила. Ефросиния же свет Иннокентьевна, впитав добрый бокал
вина,
закурила и, прищуриваясь сквозь близорукость и сигаретный дым, меня наблюдала. Потом, что-то
про себя решив, приступила к
расстановке точек над буковкой i:
— Значит так, молодые люди,
мы здесь среди своих, —
она выразительно глянула на уже пьяно-лупоглазого Толяна — тот сразу
посуровел,
перестал чавкать и греметь вилкой, — так что поговорим по-деловому. То,
что вы
решили зарегистрироваться — похвально. Ол
райт! Думаю, и с работой у вас проблем не будет: судя по нашим
газетам — в
Баранове катастрофически не хватает профессиональных журналистов. А вот
с
жильём — проблема-с. Как видите, Вадим, у нас здесь развернуться негде…
Тем
более, судя по неожиданному отвращению Лены к вину и сигаретам, вы уже
ожидаете
прибавления семейства…
— Маман, — бесцеремонно
прервала её Лена, —
перестань разматывать свою бесцветную канитель. Мы с Вадимом и не
думаем
ущемлять ваши права человека и на вашу паршивую жилплощадь нам
начихать. Хотя,
к слову, я как раз имею все права на одну из комнат — ну да подавитесь
ею! Мы
перекантуемся только неделю, пока не снимем квартиру. Надеюсь, вы
взаймы-то
дадите нам шиллингов
на это — мы заработаем и
вернём,
конечно. Даже и с процентами…
— Процентов нам ваших не
нужно, — затягиваясь
«космосиной», скривила в усмешке губы Ефросиния Иннокентьевна, — зря ты
в
бутылку пытаешься залезть. И спешка ни к чему: можете хоть месяц жить.
— Ну и спасибо! — хмыкнула
Лена. — Я же знала, что
добрее моей маман на свете человека ещё поискать надо. Вы, Толян, её
цените и
любите как можно крепче — взасос.
— Хамка! — явственно
прошипела Виктория от своей
тарелки.
— А ты май елда систа, —
повернулась к ней взбешённая Лена, — всё ещё в целочках ходишь? Смотри,
прокиснешь вконец, совсем испортишься — приванивать начнёшь!..
Бедная страхолюдина выскочила
из-за стола,
метнулась в другую комнату. Да-а-а, уж действительно, жить нам здесь не
придётся, да и невозможно.
Чуть позже, когда мы с Леной,
погуляв по городу,
вышли к реке, спустились на подвесной ажурный мост, перешли его и
устроились на
травяном пляже среди галдящей толпы отдыхающих барановцев, я всё же
спросил её:
— Лен, почему вы с сестрой
такие совершенно разные?
— Да потому, что я —
Григорьевна и Михайленко, а
она, напротив, — Наумовна и Танненбаум. Папаша её был махровый жид. И я
не
виновата, что мы с ней в одной и той же материнской утробе поочерёдно
обитали.
— Ты, я вижу, антисемитка, —
ухмыльнулся я. — Это —
не по-советски и не по-комсомольски.
— Да какая я там антисемитка
— типун тебе! Я только
всего-навсего — юдофобка. Я боюсь Вику! Она
ведь чуть не
убила меня однажды. Я тогда училась в пятом классе, она — в десятом. К
ней
пришёл одноклассник что-то там списать на завтра, а она возьми, да и
выскочи
надолго — приспичило ей от волнения. Дома же никого, кроме меня, больше
не
было. Ну и так уж получилось: она тихо как-то вошла-вернулась, а этот
мокрогубый её приятель целует меня, под кофтёнкой шарит, а я у него на
коленях
верчусь да взвизгиваю… Ещё пацанка совсем, смешно мне… Ты не
представляешь: она
с топором за мной гонялась и по квартире, и по двору — соседей
насмешили, до
сих пор хохочут. Она меня жутко с тех пор ненавидит и мне завидует — за
что же
я её должна любить? А-а, да ну её! Это мать-дура ложилась под кого
попало —
лишь бы член стоял да деньги были, а не подумала, что уродину родит
завистливую…
— И несчастную, — добавил я.
Лена удивлённо глянула на
меня, подумала и легко
согласилась:
— Да, Виктория — несчастная…
Зато у неё ума палата
и талант к деньгам. У неё уже, не в пример мамаше, — две сберкнижки.
Она ещё и
мужа отыщет, и счастливой будет, — Лена ещё подумала, как бы заглядывая
в
будущее, и уж совсем нелепо завершила предсказание. — Глядишь, тебя же
и
отобьёт у меня.
Не успел я в тон
среагировать-ухмыльнуться, как она
тут же и окатила прохладной водой:
— Впрочем, ты такой рохля,
что вряд ли её всерьёз
заинтересуешь. Ей загребастого мужика надо, евреистого…
Дома, когда мы вернулись уже
после обеда, нас
ожидал небольшой, но поганый скандальчик. Мы обнаружили все наши
чемоданы-ящики
обсыпанными какой-то белой порошковой дрянью. В чём дело? Оказывается,
из-под
крышки одного из ящиков вдруг на глазах у всех вылез громадный рыжий
таракан-прусак
и, нагло шевеля усами, принялся осматриваться в новых апартаментах. Не
успел он
свистнуть своих сотоварищей, контрабандой приехавших в Баранов, как был
с
воплем прихлопнут Викториевой туфлёй, безжалостно размазан…
Родимый шустрый дасовский
таракан — мир праху
твоему!
3
В понедельник завертелась
карусель.
Толян исчез ещё до рассвета.
Ефросиния
Иннокентьевна поехала в пединститут передавать
приготовишкам-абитуриентам свои
знания тогда ещё не столь обожаемого и популярного в России инглиша.
Виктория, кроваво накрасив маленький поджатый рот, отправилась в
родимый банк
считать-пересчитывать чужие пока деньги. Шурик, с утра повяньгав и
поуросив до
слёз, была под нашим с Леной конвоем препровождена до вечера в казематы
детского
садика. Мы же стопы свои направили сначала в ЖЭУ, потом в паспортный
стол,
затем — во Дворец бракосочетаний.
Естественно, как водится в
наших благословенных
палестинах, повсюду мы получили звонкий отлуп: ЖЭУ и Дворец Гименея
понедельник
объявили не приёмным днём, в милиции паспортистка принимала лишь с двух
дня.
Нет, воистину на Руси
понедельник — день тяжёлый!
Стукнулись мы в этот день о
стену лбами и в Доме
печати. Редакторша «Комсомольского вымпела» гуляла в отпуске, а её зам,
ответственный секретарь и парторг редакции Федосей Моисеевич Филькин по
прозвищу Помидор, никак не решался взять на себя груз ответственности.
— Ой нужны, ох как нужны нам
перья! Лето — все в
отпусках. Ох нужны! — причитал-вертелся он, промокая платком
помидорного цвета
лицо. — Но как же я могу? Я не могу! Надо Василису Валерьевну
подождать. Да и в
обком комсомола доложить, так сказать, посоветоваться с руководством.
Без этого
нельзя-с!
При последних словах он
как-то странно прогнулся,
изобразил почтительность в физиономии. Я с некоторым удивлением
наблюдал его:
да-а-а, склизковатый тип.
— Но ведь Лену-то вы знаете
отлично! Вы же сами ей
рекомендацию на журфак давали и подписывали. А у меня вот — все
документы:
диплом Московского университета, вот публикации из «Комсомолки», «Лит.
России»,
«Московского комсомольца», «Огонька», «Литературного обозрения», «Славы
Севастополя»…
А вот наградные дипломы журналов «Огонёк», «Смена», Союза журналистов
СССР —
это всё по итогам практик. Вот трудовая моя — я уже в газете работал, в
Сибири…
— Понимаю-с, понимаю-с, —
бормотал Филькин, жадно
просматривая мои бумаги, — но надо всё же товарища редактора подождать.
Субординация-с! — и он пристально-многозначительно уставился зачем-то
на мою
увечную руку.
Когда мы с Леной вышли, я
спросил:
— Он, что — всегда такой?
— Бывает и хуже. Я знаю: он
против тебя не посмеет
вякнуть — всё же диплом московский, а вот против меня он повыступает.
Он сам в
нештатниках, на гонораре, два года просидел и теперь считает — каждый
должен
этот путь пройти, прежде чем выслужить корреспондентское жалование.
Одна
надежда на Василису: она — старая дева, злюка, но как редактор и
журналист
поумнее Помидора, почеловечнее.
— Слушай, — остановился я, —
а чего это мы к
молодёжке прицепились? А если — в «Барановскую правду»?
— Что ты! — усмехнулась Лена.
— В областную газету
берут только лучших из лучших бойцов пера, прошедших многолетнюю
выучку-муштру
во «Флажке». В молодёжке, кстати, бурлят два соцсоревнования: за право
быть
призванным в «Барановскую правду» и за право быть принятым в ряды
капээсэс.
Практически все наши областные правдисты —
бывшие
примерные и уже седые флажковцы…
Что ж, пришлось
ждать-покориться. Впрочем, всё, что
ни делается в этом лучшем из миров — всё к лучшему. Навалилось столько
дел-забот, что и без работы-службы вертелись с Леной, еле поспевали.
Прописались, подали заявление в загс, заказали мне протез, нашли-сняли
квартиру, более-менее обустроились, начали готовиться к скромной, но
всё равно
обременительной свадьбе. С родичами мы, разъехавшись, зажили вполне
мирно, по
выходным порой наезжали в гости. Кстати, квартиру нам на самом краю
города
отыскала через знакомых Виктория, и она же сняла для нас с книжки 800
рублей.
Мы сразу заплатили квартирной хозяйке 600 рубликов за год вперёд и
зажили
припеваючи в отдельной однокомнатной берлоге, где имелось из мебели
лишь
двуспальная тахта и кухонный стол.
Вскоре и мои родные
порадовали нас: матушка где-то
наскребла-назанимала полтыщи, да Вадим Николаевич с Надеждой
Михайловной из Луганска
подбросили триста рублей. Так что мы мигом сообразили холодильничек
«Вега»,
скромный маломерный телеящик под названием «Сапфир», простенькую
радиолу
«Серенада» да ещё кой-чего по мелочи. Ефросиния Иннокентьевна выделила
нам на
приданное трёхстворчатый платяной шкаф и два полумягких стула.
Свадьбу мы играли в доме на
Фридриха Энгельса.
Собралось человек двадцать, причём все — родственники: у Лены оказалось
тьма-тьмущая тёток, дядек, кузенов и кузин, которых до свадьбы я и не
видел и
встречал потом только раза три-четыре — на похоронах семейных. С работы
— а мы
к тому времени уже служили в молодёжке — присутствовали на торжестве
фотокор
Юра со вспышкой и завотделом Люся Украинцева, томная молодая дамочка с
чувственным блеском в полуприкрытых очах и лениво-барскими жестами. Она
чуть
было не стала причиной неприличного скандала, ибо приворожила вдруг
сомлевшего
Толяна да так, что Ефросиния Иннокентьевна, забыв про интеллигентность
и
гостей, вынуждена была буквально отрывать своего ловеласа от
пышногрудой Люси,
уволакивать «кобелину проклятого» в тёмную спальню и потихоньку
хлестать там по
щекам.
Я сидел во главе стола в
белой рубашке, в галстуке
— напыщенным женихом и по пьяному хорному крику гостей «горько!»
напоказ
прикладывался к накрашенным губам Лены. Из левого рукава моего торчал
новенький
протез в светло-коричневой кожаной перчатке. Родственники
новоиспечённые пересказывали
друг дружке на ухо жуткую историю о том, как я по пьяни отпилил себе
руку
ножовкой, застав Ленку в постели с двумя неграми…
На свадьбе было, одним
словом, весело и пьяно.
<<<
Часть 2.
Гл. I
|